На следующее утро выяснилось, что один из учеников Дау, Иосиф Шапиро, тоже видел этот спектакль. Он записал свой разговор с Дау. Говоря о Клавдии, которого режиссер Питер Брук предложил играть актеру, менее всего подходившему на роль злодея, Дау воскликнул:
– Нельзя, чтобы злодей был так обаятелен!
– Но, Дау, если бы этого не было в жизни, мир не знал бы коварства, – возразил Шапиро.
– Да, да. Но все-таки в театре должно быть как-то не так. Что она влюбилась, это правильно. Но влюбилась-то она в ничтожество. А тут не так. Брук переборщил. Идея хорошая, но он переборщил. Получается что-то вроде оправдания подлеца в глазах зрителя.
Шапиро предложил свое объяснение:
– Так получается потому, что Скофилд недоигрывает в кульминационных сценах. По дарованию он не трагик.
– Вы так думаете? Вот как? Мне это в голову не приходило! Я только чувствую, что что-то не так.
Честно говоря, я ничего подобного не ощущала. И никаких изъянов в исполнении Пола Скофилда не заметила: это был идеальный Гамлет.
С Дау я посещала и художественные выставки.
Юрий Алексеевич Завадский готовил спектакль об ученых и пригласил Ландау на встречу с коллективом Театра Моссовета. Монолог Ландау был прекрасен:
– Никто не предлагает изучать физику по романам. Но писатель обязан достоверно изображать научный процесс и самих ученых. Среди научных работников много веселых, общительных людей. Не надо изображать их угрюмыми бородатыми старцами, проводящими большую часть жизни у книжных полок, на верхней ступеньке стремянки, с тяжелым фолиантом в руках. Жаль смотреть на беднягу, особенно если он вознамерился узнать что-то новое из этой старинной книги. Новое содержится в научных журналах. Я забыл упомянуть еще одну черту допотопного профессора: он обязательно говорит «батенька» свои молодым ассистентам. Писатели и режиссеры пока еще плохо знают мир людей науки, по-видимому, считая, что расцвет научной деятельности наступает после восьмидесяти лет, а сама эта деятельность превращает тех, кто ею занимается, в нечто не от мира сего. Самое ужасное, что стараниями театра и кино этот образ вошел в сознание целого поколения. Между тем настоящие деятели науки влюблены в науку, поэтому они никогда не говорят о ней в высокопарных выражениях, как это часто бывает на сцене. Говорить о науке торжественно – абсолютно неприлично. В жизни это выглядело бы дико. В жизни ничего подобного не случается.
Он всячески подчеркивал свою независимость, а в молодые годы в особенности. Когда в Харькове в УФТИ ввели пропуска, он возмутился и в знак протеста наклеил на пропуске вместо фотографии вырезанное из журнала изображение обезьянки. И потом еще удивлялся, что его с таким пропуском не пустили в здание института.
Он никогда не принуждал себя сидеть на нудных собраниях, считая это верхом неприличия. Вообще всякие «так принято» отвергались с ходу.
«Все, что нудно, очень вредно», – говорил Дау.
Если, скажем, ему не нравился фильм или спектакль, его нельзя было удержать в зале никакими силами, он вставал и уходил.
Он был начинен рифмованными строчками, которые и стихами-то не назовешь. Например, стоило мне заикнуться, что я еду в Анапу, как он отвечал:
– «Надену я черную шляпу, поеду я в город Анапу, там буду лежать на песке в своей непонятной тоске. В тебе, о морская пучина, погибнет роскошный мужчина, который лежал на песке в своей непонятной тоске».
– Частушки не могут быть неприличными, – говорил он. – Это же фольклор.
И далее следовало что-нибудь:
В нашем саде в самом заде
Вся трава примятая.
Не подумайте плохого:
Все любовь проклятая!
Когда у Дау случалось особенно хорошее настроение, он после обеда начинал декламировать «Лесного царя» или «Светлану» Жуковского. Но иногда не произносил ни слова и сразу уходил к себе. В это время он был весь погружен в свои мысли, и взгляд у него был совершенно отсутствующий. Кора понимала, что в такие минуты его нельзя трогать. Она знала, как невероятно много он работает, знала, что иногда он настолько погружен в свои мысли, что можно и раз и два обратиться к нему, а он не услышит.
Надо отдать должное Коре: не было случая, чтобы она пожаловалась, что ей скучно, или обиделась, что Дау не разговаривает с ней во время трапезы.
Бывало, подходишь к их квартире, а дверь приоткрыта: это Кора, увидев в окно, что я направляюсь к ним, открыла заранее дверь, чтобы я своим звонком не помешала Дау.
Работал он очень много. Часами не выходил из своей комнаты, порой не слышал телефонных звонков, и, когда жена тихонько приоткрывала дверь, она заставала его пишущим в его обычной позе – полулежа. Ему приходилось отрывать себя от работы, и однажды он с сожалением сказал:
– Как бы было хорошо, если бы можно было работать часов двадцать в день. А то мы используем свой мозг процентов на десять!
Высоко поднимая ноги, вытягивая носок, размахивая руками и строя немыслимые рожи, Дау появлялся на кухне. От долгих занятий у него затекли руки и ноги, и ему необходимо размяться. Кора называла эти упражнения «балетом» и, смеясь, спрашивала:
– Что, хорошо танцует Дау?
В детстве я никак не могла понять, почему он гримасничает, и однажды спросила его об этом.
Дау ответил цитатой:
– «Они люди, конечно, ученые, но имеют очень странные поступки, натурально неразлучные с ученым званием. Один из них, например, вот этот, что имеет толстое лицо, никак не может обойтись без того, чтобы, взошедши на кафедру, не сделать гримасу, вот так...»
– Это «Ревизор», – воскликнула я.
Дау продолжал читать по памяти:
– «Конечно, если он ученику сделает такую рожу, то оно еще ничего, может быть, оно там и нужно так, об этом я не могу судить; но вы посудите сами, если он сделает это посетителю, – это может быть очень худо: господин ревизор или другой кто может принять на свой счет. Из этого черт знает что может произойти».
Кора сказала:
– Никто не помнит столько стихов, баллад, отрывков из прозы, как Дау. Такая прекрасная память.
– Но невозможно всего запомнить! – воскликнула я.
– Нет, – поспешно возразил Дау, – это совсем не трудно. Надо тренировать память. Для начала учи стихи.
Еще в юности Ландау поставил перед собой великую цель. Для ее исполнения он выработал способность отметать все лишнее, второстепенное.
Уже будучи всемирно известным ученым, он сказал в разговоре с журналистами:
Я физик-теоретик. По-настоящему меня интересуют только неразгаданные явления. Это высочайшее наслаждение, это огромная радость. Это самое большое счастье, которое суждено познать человеку, – заниматься разгадкой тайн природы.
На первый взгляд необъяснимо, как человек, работающий с невероятной нагрузкой, человек, рабочий день которого доходил до двенадцати часов, мог называть себя лентяем, лодырем:
– Я ничего не умею делать, я никчемный лентяй, совершенно не приспособленный к жизни.
Вероятно, он был недоволен собой за то, что не владел никаким ремеслом, не умел починить какой-нибудь простой прибор, да что там говорить, не мог гвоздя вбить в стену, пытался научиться водить машину, но безуспешно.
– Ты посмотри, что с чайником! – кричит он из кухни жене, очнувшись от задумчивости. – Что ты теперь будешь делать?
Из кипящего чайника летят брызги. Кора заслоняет руку газетой и выключает газ.
– Как просто! – удивляется Дау.
В этом нет преувеличения: Кора заботилась о Дау, как о ребенке. Даже за таким простым делом – быть одетым соответственно погоде и обстоятельствам – и то приходилось следить постоянно. Однажды летом, когда Коры не было в Москве, Дау пригласили на весьма ответственный прием. Все явились в строгих костюмах, при галстуках, все чинно и благородно. Вдруг впорхнул Дау: клетчатая рубашка, босоножки, глаза сияют, и улыбается так, словно он у себя дома, – никакой солидности.