– Я должен был вступить в Сопротивление, да струсил и предпочел вернуться под сень родного дома.
Он впервые заговорил со мной на эту тему. Думаю, перед ним прокручивалась вся его жизнь; жалко, что обретаешь память, лишь когда смерть уже на пороге. Я не знал, что ему ответить. Он потерял столько же килограммов, сколько волос, и надсадно дышал. Из него торчали трубки, в которых что-то хлюпало.
– Понимаешь, Фредерик, твой дядя и твоя мать уже родились. Я сам лишился отца в двухмесячном возрасте. Ребенку плохо расти без папы.
Он знал: в этом мы с ним согласны. Я решил сменить тему. Granny[16] тоже была сиротой. Если задуматься, странно получается: моя бабка по отцовской линии и дед по материнской оба потеряли отцов на войне. Я родом из мира без отцов. Тем временем мой ловец креветок с ввалившимися щеками продолжал:
– Мне не хотелось, чтобы моих детей постигла та же судьба… И я предпочел сыграть труса…
Сын мученика, сложившего голову в Шампани, корил себя за то, что сам не стал мучеником. Я затряс головой:
– Дедушка, не надо так говорить! Это ведь неправда. Ты вступил в Сопротивление, в отряд маки ORA[17], в сорок третьем году, в Лимузене…
– Да, но я сделал это с большим опозданием. Как Миттеран… – Он произнес «Митран». – Фредерик, как ты мог поддерживать коммунистов? Между прочим, меня чуть не шлепнули ребята Генгуэна[18]… Конкуренты… Опасные люди, очень опасные…
Я мог бы ответить, что выступил в поддержку коммунистов из чувства противоречия, бросая вызов своему социальному происхождению, следовательно, и лично ему. Мне не хватило смелости признаться, что, кроме всего прочего, я видел в коммунизме продолжение традиции христианского милосердия, только другими средствами. Разговоры начистоту между поколениями случаются не так уж часто, и не следует отступать от темы: потеряешь нить, потом ее уже не найдешь (впрочем, так и произошло). Главное, мой дед рос без отца, потому что тот погиб. В моем случае дело обстояло едва ли не хуже: я лишился отца, хотя он был жив. И моя дочь наверняка страдает оттого, что отец не с ней: с молчанием живых смириться труднее, чем с молчанием мертвых. Мне следовало бы взять своего предка за руку, но в нашей семье не приняты нежности.
– Дедушка, ты поступил как герой, когда решил остаться со своими детьми. Тем хуже для Франции.
Произнося эти слова, я знал, что напрашиваюсь на оплеуху, но дед был так слаб, что лишь вздохнул. Потом он спросил, молюсь ли я за него, и я ему солгал. Сказал, что молюсь. Время от времени он нажимал на кнопку, впрыскивая себе очередную дозу морфия, и ненадолго улетал. Забавно, подумалось мне, устроена наша система здравоохранения: пациенты раковых отделений имеют полное право на законных основаниях накачиваться наркотиками, тогда как тех, кто осмелится принять дозу на улице, отправляют ночевать в каталажку, – а разве их болезнь менее мучительна? Когда я вышел из клиники, на улице совсем стемнело, как будто кто-то выключил свет.
В общем и целом дед на смертном одре сказал мне следующее: «Занимайся любовью, а не войной». В решающий момент этот бывший майор, награжденный военным крестом 1939–1945 годов, проявил себя как идеологический сторонник мятежников 1968 года. Мне понадобилось несколько лет, чтобы понять, что именно он пытался внушить мне в свои последние минуты: Фредерик, ты не знал войны, предшествовавшей твоему рождению, но твои родители, твои деды и бабки помнят о ней, пусть даже бессознательно, и все твои проблемы, равно как и их собственные, напрямую связаны со страданием, страхом, злобой и ненавистью, окрасившими этот период истории Франции. Твой прадед был героем войны 1914–1918 годов, твой дед сражался в следующей войне, и ты думаешь, что вся эта жестокость прошла без последствий для будущих поколений? Милый внук, ты смог вырасти в мирной стране только благодаря принесенной нами жертве. Не забывай о том, через что нам пришлось пройти, и не заблуждайся на счет своей страны. Не забывай, откуда ты родом. Не забывай меня.
Его похоронили неделю спустя на военно-морском кладбище перед церковью в Гетари, среди покосившихся крестов, под тем камнем, где его уже ждала бабушка, на холме с видом на океан и зелень долин, сливающуюся с темной синевой вод. На похоронах моя кузина Марго Креспон, молодая и, как мне всегда казалось, не слишком склонная к умствованиям актриса, прочитала два четверостишия Туле (поэта-опиомана, покоящегося на том же кладбище, что и мой дед-морфинист):
Покойся, друг, пускай над нами Твой дух да воспарит. Усни, как ловчий сокол спит, Как спит под пеплом пламя.
Покуда в тьму небытия Закаты сходят чередою, Спи под увядшею листвою. С тобой – весна моя.
Я выбрал эти стихи, потому что они похожи на молитву. Выходя из церкви, я увидел, как солнце плавится на ветвях кипариса, словно золотой самородок в руке великана.
12
Прежде чем сделаться моими родителями, они были соседями
Во Франции настали послевоенные годы: Освобождение, Славное тридцатилетие[19], – словом, те годы, когда потребность забыть возобладала над долгом памяти. С введением оплачиваемых отпусков Гетари утратил часть своего шика: «отдыхающие» заполонили пляжи, забили пробками дороги, замусорили песок бумажками в жирных пятнах. Мои деды и бабки по обе стороны Тропы Амура проклинали демократизацию Франции. Жан-Мишель Бегбедер в своем белом свитере наблюдал с балкона второго этажа семейной виллы за тем, что происходит в саду дома напротив. Две сестры Шатенье, Кристина и Изабель, играли в бадминтон, или пили оранжад, или наводили марафет, перед тем как отправиться на toro de fuego[20] в честь 14 июля. Я проверил: сверху, с балкона «Сениц-Альдеи», можно по-прежнему запускать глаз в недра крыльца «Патракенеи», как в декольте. Дом, принадлежавший семейству Шатенье, в прошлом году продали, и мне уже не терпится пошпионить за новыми владельцами – надо только дождаться, когда меня пригласит на чай тетя Мари-Соль, которая по-прежнему живет на вилле Бегбедеров. В истории моей жизни все эти географические тонкости сыграли далеко не безобидную роль. Если бы мой отец не разглядывал через дорогу девиц Шатенье, я бы вам сейчас об этом не рассказывал. Для меня выкрашенный голубой краской балкон – место столь же священное, как балкон дома в Вероне для Шекспира.
Курорты чаще всего не похожи один на другой. На Берегу басков у каждого пляжа своя особенность. Просторный пляж в Биаррице – это наш бульвар Круазет, где вместо розового «Карлтона» – «Отель-дю-Пале», а вместо каннского казино «Палм-Бич» – просто казино, пусть и слегка обветшалое. Когда усаживаешься на террасе, заказываешь устриц с белым вином и разглядываешь толпу туристов в бермудах, слыхом не слыхавших о танцевальных вечерах маркиза де Куэваса[21], можно вообразить, что сидишь на дощатой набережной в Довиле. Пляж в Бидаре скорее семейный: здесь собирается та же буржуазная публика со свитерами на плечах, что в Арс-ан-Ре. Тому, кто на дух не переносит воплей тонущей мелюзги, пляжных полотенец от Эрмеса и составных имен, лучше держаться отсюда подальше. Пляж в Гетари, прозванный «баскским бастардом», – более дикий и пролетарский, здесь слышен местный акцент и находят приют орды токсикоманов на излечении. Здесь пахнет фритюром и дешевым маслом для загара, здесь переодеваются в красно-белых полосатых кабинках, которые снимают на весь сезон. Даже волны в одном заливе не похожи на волны в другом: в Биаррице самые ровные, в Бидаре самые опасные, в Гетари самые высокие. Волны Биаррица швыряют тебя спиной напесок, в Бидаре подстерегают донные ямы, так называемые баины, из которых тебя неудержимо утаскивает в океан, в Гетари крупная зыбь несет тебя прямо на прибрежные скалы. В Сен-Жан-де-Лю прибой кастрировали, построив дамбу, так что местным старикам, оккупировавшим скамейки, остается комментировать только полет чаек да маневры спасательных вертолетов. В Андае – самые грозные валы, в том числе знаменитая Беларра – волна высотой от 15 до 18 метров, которую самые безбашенные серферы штурмуют на водных скутерах. Пляжи Альсиона почти неотличимы от бретонских: та же водяная пыль, как будто распрыскиваемая из пульверизатора, та же галька для тех, кто ценит foot massage[22]; пляж Шамбр-д’Амур – обиталище независимых романтиков и волокит, с тоской вспоминающих Арно де Роне[23] и его «роллс-ройс»; Берег басков – место, куда съезжаются владельцы мини-автобусов «фольксваген», насквозь прокуренных и увешанных сохнущими купальниками; Ла-Мадраг[24] – цитадель снобов, воображающих, что одного названия достаточно, чтобы возомнить себя в Сен-Тропе. Любимый пляж жителей Гетари и ближайших мест – это Эрретегия, великолепный природный амфитеатр между Ильбаррицем и Бидаром. У него есть неоспоримое преимущество: парижане не подозревают о его существовании. Но почему в моей памяти сохранился только Сениц? Неужели только потому, что вилла Бегбедеров в Гетари называлась «Сениц-Альдея»? Сениц – пляж негостеприимный, с острыми камнями и колючим песком. Он неустроенный, неуютный, неласковый, дикий. Волны здесь большие, тяжелые, беспорядочные, грязные, шумные. Здесь почти всегда холодно. В Стране Басков солнце – редкий гость; его ждут; кюре призывает его в воскресной молитве; о нем без конца говорят; стоит ему выглянуть, как все бросаются в «Сан-Марш» или в «Планшу»[25]. Назавтра опять польет как из ведра, но всем на это плевать – все равно проснутся не раньше пяти вечера. Солнце в Гетари скорее аномалия, но как прожить без тамошних небес? Небо – это перевернутый океан. Время от времени он обрушивается на нас, умывая дома и холмы морской водой. Единственное мое детское воспоминание связано с самым неприглядным из французских пляжей. Мой мозг не случайно выбрал его. В Сенице мой отец чуть не погиб в девять лет под колесами поезда. На дороге в Сениц он повстречал мою мать, проводившую каникулы на вилле напротив. В этой же деревне они и поженились. Сениц – средоточие всей моей жизни. Стоит мне вспомнить об этом месте, единственном на свете, и я чувствую себя самим собой, я обретаю целостность. Покуда в моем сердце живо это воспоминание, об остальном можно не думать. Моя память ленива, она приберегает Сениц как шпаргалку, заглянув в которую легко восстановить всю мою жизнь. Точно в «Малхолланд драйв» Дэвида Линча – лучшем фильме об амнезии, где простого синего ключа оказывается достаточно, чтобы собрать осколки рассыпавшейся жизни. Представьте себе нарастающий глухой рокот в качестве шумового фона – это необходимо для того, чтобы усилить напряжение, ибо мы приближаемся к термоядерному центру моей истории. А вот мой рисунок, чтобы вам было проще во всем разобраться.