Уходит время, вот и жизнь промчится – В природе так заведено. Года летят незримой вереницей: Ведь жизнь и время заодно. <…> Ах, детство резвое – подобие весны, Ах, лета пышный цвет… Добычею зимы вы стать обречены. Вы были или нет?
[9]Невзирая на предостережение «князя поэтов», обращенное к нашему дальнему предку, мой дед пал жертвой на алтаре Страсти, поддавшись тому же романтическому порыву, что тремя годами раньше увлек герцога Виндзорского[10], а шестьдесят восемь лет спустя – Сесилию Сиганер-Альбениц:[11] лучше обойтись без замка, чем без любви. Когда война закончилась, Пьер де Шатенье со всем семейством на несколько лет оккупировал Германию, поселившись в Пфальце; в 1949 году он вышел в отставку, так как опасался отправки в Индокитай. Тут ему пришлось испробовать нечто такое, к чему никто из его родни не имел никакого касательства на протяжении лет примерно тысячи, – работу за жалованье. Он перебрался в парижскую квартиру на улице Сфакс, на книжных полках которой теснились издания «Боттен-Монден»[12] и эротические сочинения Пьера Луи, и поступил под начало своего зятя, возглавлявшего фармацевтическую лабораторию. Для него настали не самые счастливые годы. Когда на блистательную жизнь в Париже больше не хватает средств, остается одно: везти жену на побережье, чтобы играла в бридж и рожала детей. Между тем у отца Ники был в Гетари дом, с которым ее связывали добрые воспоминания. Граф и графиня купили маленький домик у мадам Дамур на условиях пожизненной ренты, а она оказалась так любезна, что вскоре скончалась. Таким образом, благородный воин и шестеро его детей обосновались в «Патракенее», как раз напротив «Сениц-Альдеи», где проводили лето американо-беарнские богемно-буржуазные Бегбедеры. Читатель, очевидно, уже оценил стратегическую значимость этого пункта. В Гетари оба семейства подружились, а через некоторое время мой отец познакомился с моей матерью.
10
С семьей
Я всегда мечтал быть свободным электроном, но вечно отсекать свои корни невозможно. Вспомнить мальчика на пляже в Гетари – значит признать, что есть место, откуда ты пришел, будь то сад или зачарованный парк, луг, пахнущий свежескошенной травой и соленым ветром, или кухня, пропитанная ароматами яблочного компота и вчерашнего хлеба.
Сведение семейных счетов и эксгибиционизм в автобиографиях, психоанализ под видом книг и публичное полоскание грязного белья – это все не по мне. Мориак в начале своих «Внутренних мемуаров» преподает нам урок стыдливости. Он с нежностью обращается к своим родным: «Я не стану говорить о себе, чтобы не вынуждать себя говорить о вас». Почему у меня не получается сидеть тихо? Можно ли сохранить хоть каплю достоинства, пытаясь узнать, кто ты и откуда взялся? Чувствую, придется притянуть сюда многих близких мне людей, живых и ушедших (кое-кого уже притянул). Те, кого я люблю, вовсе не желали, чтобы их затащило сетью в эту книгу. Я подозреваю, что у любого жизнеописания столько же версий, сколько рассказчиков, и у каждого своя правда, так что сразу уточним: я буду излагать свою. В любом случае в 42 года не пристало жаловаться на семью. Просто у меня, похоже, нет выбора: чтобы начать стареть, мне придется вспоминать. Затевая расследование, я буду восстанавливать прошлое по скудным уликам, которыми располагаю. Постараюсь не жульничать, но время смешало воспоминания, как тасуют колоду перед партией в «Клуду»[13]. Моя жизнь – запутанный детектив, а все вещественные доказательства подпорчены памятью, пропитавшей их красками и ароматами.
В принципе у каждой семьи есть своя хроника, но у моей она небогатая; мои родственники не слишком хорошо знакомы друг с другом. Для чего нужна семья? Чтобы расставаться. Семья – это особый институт, где никто ни с кем не общается. Мой отец вот уже двадцать лет не разговаривает со своим братом. Родня со стороны матери не знается с родней со стороны отца. Ребенком, на каникулах, ты часто видишься с представителями своего племени. Потом родители расстаются, и с отцом ты встречаешься от случая к случаю. Бред какой-то: ты разом теряешь половину семьи. Чем старше становишься, тем реже случаются каникулы, постепенно родственники матери от тебя отдаляются, и ты сталкиваешься с ними только на свадьбах, крестинах и похоронах – приглашения по случаю развода рассылать не принято. Но даже если тебя зовут на день рождения племянника или рождественский ужин, ты находишь предлог отказаться: страшновато как-то, все начнут тебя разглядывать, изучать, критиковать, выводить на чистую воду, оценивать по заслугам и разбираться, чего ты стоишь на самом деле. Семья оживляет стертые воспоминания и упрекает тебя в неблагодарном беспамятстве. Семья – это множество неприятных обязанностей, это куча народу, и все тебя знают с малых лет, когда ты еще «не состоялся», – причем всегда и во всем сведущее старшее поколение убеждено, что ты как был, так и есть пустышка. Я долгое время верил, что смогу обходиться без семьи. И сам не понимал, что я – как та лодка в последней строчке «Гэтсби» у Фицджеральда, которая пытается «плыть вперед, борясь с течением, а оно все сносит и сносит наши суденышки обратно в прошлое»[14]. В конечном итоге в моей жизни случилось все то, чего я мечтал избежать. Оба моих брака не задались. Я обожаю свою дочь, но вижусь с ней только два раза в месяц, по выходным. Сын разведенных родителей, я тоже в разводе; причина – аллергия на «семейную жизнь». Почему в самом этом выражении мне чудится угроза, не говоря уж о том, что оно представляется оксюмороном? Воображение немедленно рисует несчастного, издерганного мужика, пытающегося установить детское сиденье в автомобиле с овальным кузовом. Разумеется, он уже несколько месяцев не занимался любовью. Семейная жизнь – это череда тоскливых совместных трапез, повторение одних и тех же взаимных оскорблений и доведенное до автоматизма лицемерие, это убежденность в соединяющей силе чисто случайного обстоятельства, коим является рождение, и ритуалов существования бок о бок. Семья – это группа людей, которые не способны к контакту, отвратительно собачатся, тонут в обоюдном недовольстве, потрясают дипломами детей, нужными им исключительно для украшения дома, и готовы перегрызть друг другу глотку за наследство родственника, чей труп еще не успел остыть. Никогда не понимал людей, считающих, что в семье можно найти убежище, – напротив, она пробуждает самые потаенные страхи. Лично для меня жизнь начиналась только после ухода из семьи. Лишь тогда я решался родиться вновь. Жизнь, на мой взгляд, разделялась на две части: первая состояла из рабства, а вторую приходилось тратить на то, чтобы забыть о первой. Интерес к своему детству представлялся мне уделом придурков или трусов. Постепенно проникаясь мыслью, что от прошлого можно избавиться, я в конце концов искренне поверил, будто мне это удалось. И верил до сегодняшнего дня.
11
Конец царствования
В последний раз я видел Пьера де Шатенье, величественного седовласого ловца креветок, в 2004 году, в Пятом парижском округе, в клинике Института Кюри. Мой дед, лысый, исхудавший, плохо выбритый, лежал на больничной койке и часто впадал в забытье под действием морфия. Раздался вой сирены: была первая среда месяца[15]. Он стал рассказывать мне о Второй мировой войне:
– Вой сирен, грохот взрывов или рокот самолетов принимали тогда за хороший знак. Мол, слышишь, значит, еще не умер.
В 1940 году, в ходе «странной войны», офицер французской армии Пьер де Шатенье был ранен в руку осколком снаряда и взят в плен под Амьеном. Чудом спасшись от расстрела, он бежал с фальшивыми документами.