Ни в коем случае не намерен давать моральную оценку родительскому разводу – хотя бы потому, что сам заставил свое чадо через это пройти. Может, хватит уже отрицать, что изменившийся жизненный уклад оказывает влияние на детей? Новая норма – это иметь два дома, четверых родителей (как минимум), любить людей, не любящих друг друга, существовать под страхом разрыва, порой утешать взрослых и постоянно выслушивать две версии одного и того же события – как судья на процессе.
В 1972 году детей разведенных родителей накрыла волна современного эпикурейства; если первое Освобождение (1945) подготовило почву для религии комфорта, то второе (1968) воспитало жадных и ненасытных искателей наслаждения. А у потомков этих дважды освобожденных взрослых сам собой развился страх перед свободой. Таким образом, дети разведенных родителей образца семидесятых все без исключения:
– нищеброды, изображающие беспечность;
– зануды, притворяющиеся праздными гуляками;
– романтики, желающие казаться пресыщенными;
– глубоко ранимые натуры, лезущие из кожи вон, лишь бы выглядеть равнодушными;
– параноики, выдающие себя за бунтарей;
– ни богу свечка, ни черту кочерга.
Все, что мне известно о разводе родителей, я узнал годы спустя, собирая информацию по крохам. Он слишком часто уезжал по делам, и она нашла ему замену. Он признался ей в неверности, и она ему отомстила. Версии часто расходятся: каждый старается переложить вину на другого, чтобы в глазах детей выглядеть чистеньким. Вслух никогда ничего не произносилось, приходилось обо всем догадываться, учиться читать между строк, никогда не задавать вопросов и только молча улыбаться, изображая безоблачное счастье. Никто никогда не повышал голоса. Умение радоваться жизни постепенно сошло на нет с появлением противозачаточных таблеток; кстати, случилось это в год моего рождения – вовремя я подсуетился.
Все были безгрешны, все невольно лгали, потому что никто не хотел сказать правду, хотя она принесла бы нам меньше страданий, чем наши собственные измышления, а они сводились к тому, что мы родителям надоели. Семейный круг их больше не устраивал. Его им оказалось мало. Двух белокурых мальчишек на зеленой лужайке было недостаточно, и игра закончилась раньше срока. Приключения ждали их за пределами дома, время меняло нормы, буржуазность отныне ассоциировалась с наслаждением, и даже католицизм уже не запрещал получать удовольствие. Наконец-то из жизни уйдет ответственность и главным в ней будет сексуальное удовлетворение. А мальчишки? Да что с ними сделается, выживут. Развод – не мировая война. Никто не умрет, на что им жаловаться? Детей избаловали лаской и подарками; чего у них только нет: и набор для лепки «Mako», и свечи «Mako», и набор «Химик-2000»[82], и «Лего», и другие конструкторы, и солдатики «Airfix», и электрическая железная дорога «Marklin». Родители устраивали нам Рождество каждые выходные, чтобы мы простили их, тем более что совершился переход к новому обществу, о чем вещал нам утиным голосом премьер-министр (Жак Шабан-Дельмас), – обществу неограниченного потребления и американской роскоши, в котором одиночество будет полноценно компенсировано игрушками и рожками с мороженым. И дети выросли настолько пресыщенными, что в конце концов стали вредить себе. Разведенные родители казались моложе своих детишек-зануд, как в сериале «Красиво жить не запретишь», где дочь сурово отчитывает свою пьянчужку-мать. В 1972-м противостояние поколений завершилось: все без исключения превратились в приятелей-инфантилов без возраста. Родителям предстояло сделаться вечными детьми, а детям – повзрослеть в восемь лет, как в тогдашних фильмах «Багси Мэлоун» или «Прелестное дитя». Мы с братом не выбирали такую жизнь. Но случилось то, что случилось: в 1972 году мы присутствовали при рождении наших родителей.
31
Тюрьма префектуры
По сравнению с тюрьмой Парижской префектуры камера предварительного заключения в комиссариате Восьмого округа – это отель «Фуке Барьер». Первая ночь была просто шуткой дурного тона, игрой в сыщиков и воров, школьным скетчем наподобие попойки почтальонов в комедии «Уж лучше вы к нам». Вторая ночь длилась год, десять лет, длится до сих пор. Я ничего не знал, я прожил всю жизнь в неведении. Только в ту ночь я понял, что такое настоящее страдание. Это место – позор моей страны, не меньший ад, чем тюрьма Сантэ, в которую я ходил несколько лет назад на встречу с заключенными; как раз тогда Вероника Вассер выпустила книгу о чудовищных условиях содержания в этой парижской развалюхе; публикация стоила ей должности главного врача, но в мерзкой каталажке ничего не изменилось. Тюрьма префектуры – такая же сырая, грязная и стылая, как Сантэ. Ее даже нельзя назвать тюрьмой – это настоящий каземат. Братская могила, куда сваливают полумертвые тела отверженных. В этот средневековый донжон вы можете угодить в любой момент. Он представляет собой огромный подземный зал с толстыми стенами и сводчатыми потолками, где справа и слева, вверху и внизу, рядами тянутся камеры, разделенные решетками и тяжелыми металлическими дверями, запирающимися на засовы; в камерах сидят люди, они взывают о помощи, умоляют выпустить их на свободу, клянутся в невиновности и бьются лицом о прутья решетки. Тюрьма Парижской префектуры – небольшая, примерно на сорок камер, в которые кидают всех без разбора «изгоев», мелких правонарушителей и настоящих преступников, если сочтут целесообразным выдержать их в подвалах Дворца правосудия до тех пор, пока судья соизволит проснуться. Достаточно после трех бокальчиков сесть за руль, или затянуться предложенным вам косячком, или напороться на уличную потасовку, или принять участие в манифестации, и если судья или полицейский встал не с той ноги, или если вы человек известный и кому-то невтерпеж вам насолить, или вообще без всякой причины, из чистого садизма, оттого что жена вчера не дала, вас отправят в тюрьму, размещающуюся в подземелье на острове Сите, в дальнем конце двора Парижской префектуры, сразу за Дворцом правосудия, в самом сердце Города света, в двух шагах от Сент-Шапель; вас закуют в наручники и сведут в черную яму, разденут донага и полезут вам в задницу, а потом загонят, словно скотину, в сырую промозглую камеру без единого окна, с деревянной доской вместо кровати и парашей в углу, в ледяной закут, отпирая который даже надзиратели краснеют и стыдливо опускают глаза. Одна милосердная надзирательница, узнав меня и увидев, как я, скорчившись, трясусь от холода, принесла мне два вонючих одеяла. Когда мне осточертело учить наизусть «Льезон, газету полицейской префектуры» – единственное печатное издание, выданное мне после долгих и унизительных просьб, – я принялся орать и орал до тех пор, пока дежурный охранник не согласился в четыре утра пойти за тюремным врачом, который назначил мне антидепрессанты, ибо государство тоже не брезгует бесплатной раздачей дури, надо только хорошенько попросить. Знаю, что скажут некоторые читатели: привет Мари-Шанталь[83] от Марии-Антуанетты![84] Если вы и вправду так подумали, значит, вы никогда не сидели в тюрьме. Зато те, кто хоть раз побывал в капэзэ, поймут, что я имею в виду: из человека вы превращаетесь в покорное испуганное животное. Между тем, со мной, судя по всему, обращались по разряду VIP – мне предоставили отдельное помещение, разлучив с Поэтом и отдав во власть клаустрофобии. Эхо шагов и сдавленные крики, слышанные мною здесь, до сих пор звучат в моей голове и будут звучать в ней всегда. Звон цепей, ключей, звяканье наручников, рыдания. «Мы не виноваты, у нас не хватает бюджетных средств». Все правильно: когда люди закрывают глаза на бесчеловечность, виноватых вообще не бывает. Франция изыскала миллиарды евро, чтобы в 2008 году не дать умереть банкам, но она спокойно взирает на эту гнусную нору в самом центре Парижа, где ЛЮДЕЙ ГНОЯТ ЗАЖИВО. Комиссар по правам человека в Совете Европы во всеуслышание заклеймил это безобразие – и никакого результата. Мрачный застенок в самом сердце Сите будет существовать и дальше – такова воля правительства. Кто-то принял вполне осмысленное решение – узаконить во Франции пытки. Франция – страна, в которой людей пытают в Первом округе Парижа, прямо напротив универмага «Самаритен». Я счел бы себя соучастником этой гнусности, если бы не рассказал здесь о ней. Как я мог прожить 42 года, не интересуясь мерзостями, творящимися в моем родном городе? Как мы смеем поучать Китай, Иран или Ливию, если Франция не уважает сама себя? Мы избрали президентом Республики человека, который не жалеет времени на освобождение заключенных за границей и бросает на произвол судьбы собственных соотечественников. Мои дорогие французские читатели, искренне верящие, что ни в чем не провинились, ежедневно оказываются в смрадной гнилой клоаке – и это в СТРАНЕ, РАТУЮЩЕЙ ЗА ПРАВА ЧЕЛОВЕКА. Эта абсолютная подлость угнездилась по соседству с площадью Сен-Мишель и ее музыкальными барами, на одном из рукавов Сены, там же, где «Лаперуз» с его интимными кабинетами, где вот уже три сотни лет самых почтенных горожан ублаготворяют по высшему разряду; бок о бок с Консьержери, где снимают кино и устраивают приемы (я и сам танцевал там на светских тусовках в смокинге, взятом напрокат в «Кор де Шас»); за Дворцом правосудия, куда я дважды являлся, чтобы развестись; в двух шагах от восхитительной площади Дофин, где жили Монтан и Синьоре, – да-да, совсем рядом с домом этих двух великих артистов, всю свою жизнь боровшихся против подобного обращения, посреди Сены существует юдоль страданий, ежевечерне освещаемая огнями речных трамвайчиков, грязная дыра, омерзительная язва, мокрая пропасть, ледяной погреб, каждую ночь (каждую божью ночь!) оглашаемый безнадежными криками несчастных и стенаниями, да, стенаниями, обращенными к небесам; она есть – В ЭТУ МИНУТУ, СЕГОДНЯ, СЕЙЧАС, В ЭТОТ МИГ, В СТОЛИЦЕ ФРАНЦИИ.