Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Того же мнению придерживался Юрий Мандельштам, поэт, участник ходасевичевского «Перекрестка», он написал о «Розах» как «без сомнения, лучшей русской книге стихов за многие годы» («Журнал Содружества». Выборг, 1937, №8/9, с.31).

Примечательны, однако, помимо восхищения, те переживания, которые вызвала ивановская книга. Петр Пильский, как будто бы продолжая отзыв на «Петербургские зимы», писал в рижской газете «Сегодня» (1931,№138, 19 мая):

«Печальные розы взрастил печальный поэт, – картина увядания. Над ней склонилась безутешность. Ценность мира разоблачена: все реальное потеряло свою приманчивость, стало постылым, опустошенным и безобманным. Утешение и счастье – в мечте. Успокоение – в иллюзиях нежности <…>. От жизни это поэт не принимает воздушных поцелуев».

Другой рижский автор из журнала «Норд-Ост» (1931, №5, с.29-30) Семен Певзнер (под псевдонимом Какуак) также выражался в рецензии на «Розы» метафорически:

«Розы?! Вернее, выпавшие из старого гербария лепестки, лишенные запаха и цвета. Лепестки блеклые, как далекие воспоминания… Они бестелесны, их очертания прихотливо хрупки.

Впрочем, стихи Георгия Иванова можно сравнить с маленькими, искусно сделанными мумиями. Им присущ еле уловимый едкий аромат тления, смешанный с выдыхающимся запахом С.-Петербургских литературных салонов.

Реальный мир современности всегда был чужд Георгию Иванову <…>.

И вот в „Розах" Георгий Иванов не знает больше вещей, для него мир конкретных, вещных реальностей больше вовсе не существует. Отсюда — совершенная безобразность, отсутствие сюжета и тематическая нечеткость отдельных пьес, ритм — как единственное оформление поэтического материала.

Все это знаменует разрыв с акмеизмом и окончательную ликвидацию этого движения, потерявшего в Георгии Иванове своего последнего вождя».

Все у Какуака сводится в итоге не к стихам, а к осуждению социальной базы акмеизма», того его «сектора» (в него включены «Адамович, Георгий Иванов и одно время В. Ходасевич»), как выражается рецензент, который «отражает» «жизнь мизантропических аристократов» (там же, с. 30).

А ведь что-то чувствовал существенное в стихах Георгия Иванова и Какуак, написавший в конце рецензии о «Розах»: «От стиха осталось только его дыхание — ритм» (там же с.31).

Журнал «Норд-Ост», поместивший рецензию на «Розы» в разделе «На литературном фронте», ориентирован был прямо «ост», и двадцативосьмилетний автор рецензии не замедлил отбыть в Москву к другому «Вождю», чтобы сгинуть там вскоре в его лагерях. Не осталось ни мумии, ни саркофага. Никто из западной просоветски настроенной молодежи, бодро критикующей «едкий аромат тления» уходящей — прежде всего от них самих – культуры, не представлял тогда, к чему их может привести употребление всуе таких слов, как «ликвидация» и чуждая «социальная база».

Никакого «разрыва» с акмеизмом у Георгия Иванова, конечно, не было. Альфред Бем в статье «Соблазн простоты» приводит в пример стихи Георгия Иванова, утверждая, что именно с его «легкой руки» наметился поворот эмигрантской поэзии от «экспериментализма к интимности», к «лаконизму формы», понимаемой как «простота», как «отказ от поэтической усложненности». Критик задает вопрос: «Но „простота" ли это?». И отвечает:

«У Георг. Иванова, во всяком случае, не простота. О стихах Георг. Иванова в его „Розах" можно с таким же правом сказать, что они до конца сделаны, как и стихи хотя бы Map. Цветаевой, которую склонны в этой „деланности" упрекать. В них имеется именно то, что покойный Андр. Белый в своей книге о Гоголе, назвал „формосодержанием". Простота здесь предопределена не „интимностью" содержания, а она сама до известной меры эту интимность предопределяет. Или вернее — простота здесь не дана, а задана» («Меч». Варшава, 1934, № 11—12, с. 15).

Юрий Терапиано в альманахе «Круг», изданном в Берлине (кн. 2,1937, с. 161—162), собираясь рецензировать новую книгу Георгия Иванова «Отплытие на остров Цитеру», все равно тут же обращается к «Розам»:

«…Лирика „Роз" — это как раз явление той послереволюционной жизни, о которой столько говорили и которую так ждали. Именно поэтому „Розы" так выделяются на фоне всего, что было написано за последние 15—20 лет в России и в эмиграции. Г. Иванов сумел почувствовать то, чего ни Пастернак, О. Мандельштам (в послереволюционном творчестве последнего) не услышали. Тема России, тема крушения, человеческого одиночества, гибели и прощения, высшего оправдания случившегося – и во вне, и в душе отдельного человека – открылась Иванову с новой остротой.

«Розы» и многие стихи после «Роз» – не только прекрасные стихи, редкие по своей музыке; это – глубокая и страшная книга, быть может, одна из действительно страшных книг последних лет. Под «невинными сладкими звуками» скрыта большая горечь, и отчаяние, и надежда:

…Это музыка миру прощает
То, что жизнь никогда не простит.

И это „принимаю" поэта, и его заклинания, и его горькое «хорошо — что никого, хорошо — что ничего", и вся магия слова, которой так владеет Иванов, как бы хотят скрыть, утаить под нежностью и прелестью прорыв — прорыв не только в сторону логически ясного, но и в область невидимого, противоположного нашей логике и нашему понятию о счастье и жизни, которое выше судьбы не только отдельного человека, но и целой эпохи. Этот прорыв делает стихи Иванова такими памятными»

Интересно — спустя годы, страхи, вызванные прочтением «Роз», улетучились, осталось только воспоминание о их «редкой музыке», о «прорыве в невидимое»:

«Меня эта книга настолько очаровала, что я совсем потерял способность считаться с реальностью» (Юрий Терапиано. «Литературная жизнь русского Парижа за полвека (1924—1974)». Париж; Нью-Йорк, 1987, с. 122).

Также ретроспективно автор капитального труда «Русская литература в изгнании» (Париж; М., 1996, с. 215—216) Глеб Струве, совсем не расположенный к Георгию Иванову, утверждал:

«Стихи „Роз" полны были какой-то пронзительной прелести, какой-то волнующей музыки. Акмеистические боги, которым раньше поклонялся Иванов, были ниспровергнуты. Поэт, гонявшийся за внешними эффектами, за изысканно точными словами, вернулся в лоно музыкальной стихии слова. „Розы" стояли под знаком Блока и Лермонтова, отчасти Анненского и Верлена <…>. Вместо неоклассицизма — неоромантизм, романтизм обреченности, безнадежности, смерти <…>. „Розы" были, думается, наивысшим достижением Иванова».

Панегирик этот произнесен не совсем уж бескорыстно, по сравнению с «наивысшим достижением» нетрудно предположить, что ожидает бедного поэта в дальнейшем:

«Все это этапы на пути к тотальному нигилизму, к поэзии отрицающей самое себя. <…> Но рядом с пронзительной, какой-то все более безнадежной и „ядовитой" музыкой стихов о бес­смыслице жизни и искусства — бессмыслице, следовательно и этих самых стихов — появляется новая нота: циничная, грубая издевательская – какой-то „юмор висельника"» (там же, с. 216)

Подобных аттестаций Георгий Иванов наслушался за жизнь предостаточно. И все-таки «юмор висельника» (например, любимейшего им Вийона) в поздние годы окончательно предпочел благочестию и благолепию, за которыми в искусстве нередко проглядывают ханжество и душевная скудость.

В парижской периодике 1931 г. тот же Глеб Струве, еще не поднаторевший в диагностике чужих грехов, отзывался о «Розах» без скорбных предчувствий. Во всяком случае, обобщения в его рецензии на книгу носили внеличностный характер:

«Художник утерял ключ к единству мира, он стоит перед рассыпанной храминой, размышляя о смысле (или бессмыслии) жизни и смерти. И эти простые размышления о предельном полны для нас острой поэтической прелести» («Россия и Славянство». 1931, № 151,17 окт.).

Самое же интересное то, что этот друг Набокова не только всецело проникся «прелестью подлинной поэзии» Георгия Иванова, но еще и противопоставил ее Ходасевичу:

«В обреченности Георгия Иванова, в его „упадочности", ко­торая может вызывать естественную читательскую реакцию, нет нигилистического отрицания мира, нет иссушающей иронии, нет того саморазложения поэзии, уклон к которому чуется мне в последних стихах такого мастера, как Владислав Ходасевич…» (там же).

62
{"b":"128536","o":1}