И Каратыгин докончил детскую прибаутку, окончательно разочаровав просительницу, тотчас же отказавшуюся от мысли поместить свое детище в театральное училище.
Если начальство не заботилось о нашем образовании, зато религиозные чувства оно развивало в нас деятельно и усердно. Нам было строго вменено в обязанность не пропускать ни одной церковной службы, и мы аккуратно посещали нашу домовую церковь накануне праздников и в самые праздники. Нашего священника звали, если не ошибаюсь, о. Василий. Он был строг и взыскателен. Если, бывало, увидит, что мы разговариваем между собой, а в особенности если вступаем в разговор с воспитанницами, сейчас же заставит провинившихся стать на колени и простоять в таком положении всю службу. Разумеется, такая мера наказания нам не нравилась, и мы были очень недовольны своим законоучителем. Однажды кто-то из воспитанников, имевший наибольшее основание не довольствоваться мероприятиями о. Василия, вздумал проделать с ним такую штуку: написал несколько заупокойных поминаний с одним именем «Петр» и подал их старосте через какого-то простолюдина. Тот, не рассмотрев, отправил их со сторожем в алтарь к о. Василию. Когда пришло время поминовения умерших, о. Василий начал смелым голосом, после известных слов «упокой Господи »:
— Петра… Петра… Петра…
И, понизив голос, продолжал смущенно:
— Петра… Петра… Петра…
Взялся за вторую записку и уже с сердцем прочел:
— Петра… Петра… Петра…
Третья записка заключала в себе то же. Это, наконец, вывело его из терпения, он погрозился в нашу сторону и сказал:
— Ваша проделка? На колени все!
Так мы и простояли всю обедню на коленях.
В театральном училище я учился одновременно с А.А. Яблочкиным и Л.Л. Леонидовым, который был режиссером школьной сцены. Ученические спектакли в то время были часты и имели обыкновенно семейный характер, впрочем, иногда посещало их начальство, в том числе и министр императорского двора, князь П.М. Волконский. На моем первом дебюте в школе он тоже присутствовал. Я должен был выступить в водевиле П.С. Федорова, тогда только что начинавшего водевилиста, «Елена, или она замужем». На репетициях и перед спектаклем я был смел, но, узнав перед самым поднятием занавеса, что приехал князь, я оробел и стал просить отсрочить начало на несколько минут; мою просьбу уважили, я оправился и довольно храбро вышел на сцену. Это было первое мое появление на подмостках. По окончании спектакля ко мне подошел начальник школы Федоров и сказал, что мною остался доволен министр. Это ободрило меня, и на втором спектакле я играл уже увереннее, бойчее, что не осталось незамеченным нашим многочисленным начальством. Второй спектакль состоял из водевиля Ленского «Честный вор», в котором играл я вместе с Яблочкиным. Упоминаю об этом потому, что в живых из той отдаленной эпохи только и остались мы с ним…
1-го апреля 1839 года я выпущен из школы с званием артиста императорских театров на 300-рублевый (ассигнациями) годовой оклад. Первый публичный дебют состоялся через неделю в Александринском театре, в пьесе «Хороша и дурна, и глупа, и умна», роли которой распределены были так: я играл Падчерицына, Григорьев — отца, Бормотова (впоследствии Громова)— мать, Асенкова — дочь, А.М. Максимов — жениха Алинского. Свой входный куплет: «здравствуй, кум, ты, мой любезный», по требованию публики, я должен был повторить; такой прием меня ободрил, и я продебютировал без робости и страха, присущей всякому новичку, в особенности новичку-актеру. Кстати следует заметить, что в то достопамятное время зрители не знали слова «bis»: требуя от исполнителя повторения, они кричали «фора».
III
Наша школьная любовь. — Встреча с директором театров А.М. Гедеоновым. — Трубная. — Гедеонов, как начальник и человек. — Актер Калинин и Радин.
В театральном училище во все времена была развита «любовь». Каждый воспитаннику также как и воспитанница, имели свои «предметы», боготворимые и обожаемые ими. Не смотря на всю строгость училищного начальства, неусыпно следившего за чистотою наших нравов, и на то, что женские и мужские классы были искусно изолированы друг от друга, мы, однако, поддерживали различными хитроумными способами общение и не могли особенно жаловаться на редкость свиданий. Во-первых, мы могли видеть друг друга в окна, хотя окна мужских дортуаров не были vis-a-vis с окнами женских, а приходились под ними, так что воспитанники, разговаривая с воспитанницами, должны были лежать на подоконнике вниз спиной; во-вторых, тайно, под страхом ответственности, сходились на черной лестнице, откуда, однако, нас немилосердно изгонял всякий, кому нужно и не нужно, начиная с Федорова и кончая кухонным мужиком, понимавшим отлично всю противозаконность наших свиданий и тешившимся нашею трусливостью; в-третьих, мы виделись в церкви, хотя опять-таки за нами тут был зоркий надзор и нашу группу воспитанников от группы воспитанниц отделял учебный ареопаг, с олимпийским величием взиравший на молодежь, таявшую под влюбленными взглядами своих «предметов». Разумеется, это положение не из завидных, но мы, покорные судьбе, были довольны и им: в продолжение почти двух часов беспрерывно могли мы любоваться друг другом, изредка приветливо улыбнуться, многозначительно кивнуть головой и иногда даже обменяться записками, преисполненными ласковыми подкупающими фразами, уверениями, клятвами. И во всем этом было так много жизни, так много поэзии…
Школьная любовь не всегда была буквально «школьною», очень часто она имела серьезные последствия; многие по выходе из училища оставались верными своему первому увлеченно и вступали в супружество.
У меня и у Леонидова, с которым я близко сошелся на школьной скамье и продолжал быть дружным все время нашего совместного служения на казенной сцене, было тоже по любовному предмету. Я обожал Евгению Скильзевскую, а он Горину, из балетного отделения. Когда мы с ним поступили на сцену и покинули училищные стены, они еще продолжали учиться и, следовательно, были для нас запретным плодом гораздо в большей степени, чем прежде, когда жили под одной кровлей. Наше общение с ними стало ограничиваться перепискою, крайне затруднительною и только разжигавшею в нас сильные порывы любви.
Однажды в ответном своем послании наши дамы просили нас доставить им сладостей, но не конфет, а что-нибудь в виде сладких пирожков. Желая как можно скорее удовлетворить прихоти Гориной и Скильзевской, мы в тот же день купили громадный сливочный торт и поехали в Театральную улицу. Не смея войти в училище, мы остановились на противоположной стороне улицы (где теперь консерватория) и обратили наши взоры на верхние этажи, из окон которых выглядывали воспитанницы, обыкновенно рассматривавшие своих многочисленных поклонников, устраивавших в определенное время дня свои терпеливые прогулки под заветными окнами театральной школы. Вскоре показались наши пассии, и у нас начался оживленный разговор по собственному телеграфу, в котором наибольшее участие принимали глаза, руки и голова.
В то время, как мы просили выслать к нам, на улицу, служанку для приема от нас пирога, из училищного подъезда вышел, незамеченный нами, директор театров А.М. Гедеонов. Он несколько минут наблюдал наши мимические переговоры и, наконец, сердитым голосом крикнул:
— Подойдите-ка сюда!
Мы взглянули в сторону крикнувшего и обомлели. Гедеонов повторил приглашение.
Сконфуженные и смущенные, мы перебежали через дорогу.
— Вы это чем же изволите заниматься на улице?
— Ваше превосходительство… — начал было что-то в оправдание свое Леонидов, но Александр Михайлович его раздраженно перебил:
— Ничего нового вы мне не скажете! Отвечайте на вопросы… Вы кто такие?
— Артисты императорского театра!
— Артисты императорского театра? — с ужасом воскликнул Гедеонов. — И вам не стыдно устраивать балаганные представления на улице? Не стыдно своим людям подавать примеры посторонним повесничать перед окнами глупых девчонок? Ведь вы уже не школьники, пора вам действовать сообразно с вашим положением!..