Все, что я имел, даже то, что было нажито мною до моей злосчастной антрепризы, поступило в продажу с молотка. Оставшись яко наг, яко благ, я принужден был распустить труппу и возвратиться в Николаев, где в театре оставался еще кое-какой хлам, за который можно было выручить несколько целковых и пропитаться ими до места.
Придет беда— раскрывай ворота. Беда идет и за собой другую беду ведет. Не успел я вздохнуть и опомниться от Елизаветградской катастрофы, как в Николаеве пришлось встретиться тотчас же по приезде с новою неприятностью. Бенкендорф, для которого Колумб уже потеряла свое очарование, стал наступать на меня с требованием тех денег, которыми он снабдил меня на театральное предприятие.
— Так и так, объясняю ему, потерпел крушение. Повремените. Сейчас ломаной копейкой не обладаю, поправлюсь— выплачу… Честное слово, в долгу не останусь!…
— Кто вас просил соваться в товарищество с Жураховским, — заметил он мне с раздражением, — у вас и так повсюду были роскошные дела.
— Погнался за большим и потерял маленькое!
— Послужит вам это наукой!… Вы, пожалуйста, озаботьтесь относительно денег, теперь я в них сам крайне нуждаюсь…
— Хорошо-с! Я поеду куда-нибудь служить и даю клятвенное обещание высылать вам половину моего содержания до полной уплаты долга…
— Чтоб не пришлось только ждать долго, — сострил Бенкендорф, и мы с ним расстались. Впоследствии я выслал ему деньги, но он их возвратил мне при любезном письме, в котором сознавался, что в наше последнее свидание он чувствовал себя не совсем здоровым, почему и позволил себе грубый тон, порожденный болезненною раздражительностью. В конце он приписал, что в моих деньгах не нуждается и никакого долга за мной не считает.
Через несколько дней после моего прибытия в Николаев, туда же приехал из Одессы Михаил Андреевич Максимов специально затем, чтобы пригласить меня на службу в труппу князя Гагарина. Я с радостью согласился и переправился в Одессу.
Князь Гагарин тоже не довольствовался одним городом, а делал периодические переезды в Кишинев. Дела его были очень не дурны, артистам жалованье выплачивал не скупо, впрочем, и антрепренерствовал-то он не из-за барышей, а просто из любви к искусству. В старое время таких меценатов было много. Баре не гнушались инициативой театрального дела, и провинциальная сцена тогда выглядывала как-то благороднее, порядочнее, опрятнее. Это были сороковые года, а если мы пойдем немного дальше и возьмем двадцатые— десятые года, то увидим, что антрепренеров-коммерсантов не существовало тогда вовсе, что театром тогда не эксплуатировали, что сцена тогда для нашего помещичьего барства была шалостью, развлечением, блажью. Да и настоящих, то есть профессиональных, актеров тогда не существовало: труппы состояли почти исключительно из крепостных, которых не только можно, но и должно признать родоначальниками провинциальных актеров. Меценаты-помещики, усматривавшие о своих крепостных дарование, очень часто давали им вольную и благословляли на актерский путь. С этого и начинается история провинциального театра…
В Кишиневе у меня с Максимовым, главным режиссером труппы князя Гагарина, произошло крупное недоразумение, послужившее причиной моего ухода из одесского театра. Максимов никак не мог примириться с тем, что публика симпатизировала мне больше, нежели ему. Он постоянно злился на это и волновался, придумывая какие-нибудь новые интриги и подводя меня под различные каверзы. Не в осуждение Михаила Андреевича я упоминаю это, а потому, чтобы быть последовательным и не пропускать фактических сторон моей театральной жизни. Прежде всего уж потому бы я не был судьей действий Максимова, что сам актер, сам сжился с кулисами и отлично понимаю, какое у актера самолюбие, развитое до нестерпимых пределов, в особенности же у актеров, не щедро наделенных талантом, а Михаил Андреевич именно к таким и принадлежал.
Впоследствии с Максимовым меня сталкивала судьба на сцене Харьковского и Петербургского Александринского театра, и мы были с ним в хороших товарищеских отношениях. Это тот самый Максимов, который в отличие от Максимова 1-го, 2-го, 3-го, 4-го и 5-го, служивших одновременно на Александринской сцене, назывался на афишах М. Максимовым.
Наша ссора в Кишиневе произошла из-за пустяков. В водевиле «Купеческая дочка или чиновник 14-го класса», Максимов требовал сокращения моей роли. В другое время, может быть, я и согласился бы, но перед открытием занавеса никаких купюр делать не позволил. Разговор у нас завязался крупный и окончился довольно несдержанной перебранкой, которая достигла до слуха зрителей. Не понимая, в чем дело, но тревожась закулисным шумом, некоторые из публики обратились за разъяснением к сторожу.
— Что это у вас там такое?
— Да чему там быть? — ответил сторож, любивший иногда пофилософствовать: — уж коли такой крик, так, стало быть, драка, а, может быть, и пожар.
По обыкновенно, нечаянно пророненное слово пожар облетело с быстротою молнии весь театр, и поднялась суматоха. Все бросились к выходу, началась давка, в воздухе повис крик, писк, слезы. И, не смотря на заявление со сцены, что все обстоит благополучно, публика поспешила оставить театр, и на представление водевиля не осталось ни души…
На другой день рано утром приехал в театр полицеймейстер Федоров, собрал всех нас, нашел виновников происшествия — меня и Максимова, и велел ехать извиняться во все семейные дома, которые были накануне в театре. Он вручил нам список адресов, и мы отправились на наемном извозчике визитировать театралов. Будучи в размолвке, мы уместились на дрожках так: Максимов отвернулся вправо, я— влево, и во все время наших разъездов не проронили друг с другом ни слова. По этому поводу очень метко сострил наш возница:
— Чего это вы так сидите, — словно орел на печати?
Это ловкое сопостановление сердитых седоков с двуглавым орлом так рассмешило нас, что мы повернулись друг к другу и заключили мир, продолжавшийся до самой смерти Михаила Андреевича.
Однако, принудительные визиты и извинения меня обидели так, что я не хотел более играть в Кишиневе. Написал письмо в Ставрополь к Зелинскому, который через проезжего купца прислал мне денег на дорогу, и я отправился к нему.
При переезде из Керчи в Екатеринодар, проезжая через Перекопский перешеек, лежащий между Азовским и Черным морями, я со всем своим семейством чуть не погиб. Ветер, вьюга невообразимые. Моя малютка, дочь Анна, перепуганная этим страшным путешествием, первая вспомнила о Всевышнем и перекрестилась… Когда добрались мы до берега, перевозчик отказался наотрез взять с меня условленную сумму за перевоз.
— Почему ты отказываешься от денег? — удивился я.
— Не возьму и не возьму, — заладил он одно слово.
— С какой же радости ты будешь всех перевозить даром?
— Не всех, а только вас…
— Нас? Почему?
— Потому что мы должны были бы погибнуть, уж никак бы нам не спастись, да вот молитва вашего ребеночка нам помогла. Кабы не она, не видать бы нам света Божьего…
Вся остальная дорога была благополучна, и мы спокойно добрались до Ставрополя…
Кстати упомяну имена нескольких антрепренеров того времени: по западному краю разъезжал Штейн, у которого была большая, но не выдающаяся труппа; Ромны, Кременчуг, Ставрополь, Кавказ и несколько ярмарок были в руках Зелинского; в нескольких центральных губерниях антрепренерствовал Азбукин; Нижний-Новгород и Макарьевская ярмарка принадлежали Смолькову, нажившему от театров очень приличное состояние; Жураховский был в Севастополе; в Одессе — Иван Лукич Мочалов, а вслед за ним князь Гагарин; на Волге, в Костроме и Твери— Н.И. Иванов; в Ярославле — Смирнов. Все эти антрепренеры были людьми денежными, жалованье актерам выплачивали честно и аккуратно. Гонорар в те времена был не велик, а в сравнении с нынешним так и просто мизерный, но актеры тогда такой вопиющей нужды даже не видали, какую испытывают теперь.
Для характеристики тогдашних жалований, расскажу эпизод из моей поездки на гастроли в Рыбинск, уже с вторичной службы на императорской сцене.