А дальше все шло по тексту.
Волжская водица
Расскажу еще один забавный случай. Я видел это в Театре Советской Армии. Не помню, как точно назывался спектакль, но, по-моему, «Корабли штурмуют бастионы», про адмирала Ушакова. Случилось все во время общественного просмотра. Спектакль начался. Показывается город, где все умирают от холеры. Должен приехать Ушаков, а с ним и Пирогов, чтобы вылечить людей. И вот одному артисту нужно было бежать с депешей. Но пока он бежал, почему-то решил как-то лихо прыгнуть. И не рассчитал (там же сцена огромная, двухэтажная) – прыгнул на ступеньку, а она вылетела. Актер кувырком докатился до рампы, ударился в нее – раздался звон стекла – и напоследок еще все эти стекла собой передавил; сабля его отлетела в одну сторону, депеша – в другую, треуголка – в третью. В довершение всего он встал на колени, распростер руки и сказал всему залу:
– Твою мать!
А потом принялся подбирать то, что уронил при падении. И вот он подбирает саблю, кладет ее под мышку, наклоняется за треуголкой, надевает ее на голову, наклоняется за депешей – и у него сабля падает! Он берет депешу под мышку – падает треуголка! Получился огромный цирковой номер. Вой в зале стоял чудовищный! В конце концов, артист все бросил и, пробормотав: «Да пошли вы все!», ушел со сцены. Занавес, конечно, тут же закрыли. А когда открыли, за кулисами раздался жалобный воющий голос актера Ситко (играющего губернатора, которому должны были вручить эту депешу):
– Я не могу-у-у выйти на сцену! Я не могу-у-у!
Потому что на сцене в это время лежали два «трупа» и тряслись от смеха! Естественно, никуда уползти они не могли. Вышел Ситко – у него слезы по лицу – и обратился к залу:
– Товарищи, подождите немножко, сейчас мы отсмеемся.
Все хором поржали немножечко, и наконец из зала раздался жалобный голос Попова, главного режиссера и постановщика спектакля:
– Ну что, теперь можно?
Ситко сказал:
– Можно.
И спектакль продолжился… Кстати, в том же театре была еще одна история. Шел спектакль про Сталинград. Играл там Макаров, знаменитый артист, красавец, он и в кино много снимался. И в финале этого спектакля Макаров лежал и, умирая, говорил:
– Перед смертью хочу испить волжской воды. На сцене – огромная массовка. Кто-то убегал и возвращался с каской, полной воды. Макаров пил, произносил слова:
– Ну вот, теперь можно и умирать.
И умирал. Так вот, однажды, когда, очевидно, в зале никто из официальных лиц не присутствовал (к тому же это был уже финал спектакля, и ничто бы не повлияло на его продолжение), актеры решили Макарова разыграть. Они приносят ему каску. Он берет, и когда подносит ее к лицу, то вдруг на долю секунды замирает, а потом так, не отрываясь, не отрываясь, выпивает все до конца. Затем протягивает каску и, сделав паузу, говорит:
– Еще!
На сцене начинается дикое ржание! Все актеры просто поползли! И я понял, в чем дело: они за кулисами влили в каску бутылку водки. А он с этой каской в руке посидел-посидел и сказал:
– Нет, не дождаться. Видно, придется умереть…
Уронил каску и упал в очень красивую позу – уже умершим командиром.
Игра на грани
Когда-то в Центральном детском театре А. Эфрос ставил пушкинского «Бориса Годунова», артист И. Воронов играл царя Бориса, а я – царевича Федора. И вот никак не получалась у нас сцена смерти Бориса Годунова и прощания его с сыном. Не получалась и все. Сцена известная. Умирающего Бориса вносят бояре, вбегает царевич. «Подите все, – говорит Борис. – Оставьте одного царевича со мной. Умираю! Обнимемся!» Царевич бросается к умирающему отцу, и тот дает ему наставления, как править государством и как вести себя: «Прощай, мой сын, сейчас ты царствовать начнешь».
Разбираем сцену. Конечно, наивно думать, что Борис просто дает наставления, скорее всего, это от страха за судьбу ребенка, который остается наследником среди бояр, перед которыми сам царь Борис часто бывал бессилен. Да еще царевна-дочь. Значит, скорее всего, это говорит отец, а не царь, и хочет он сказать как можно больше своему маленькому сыну. Нужно успеть, успеть… А она все ближе, ближе.
Все ясно, но не получается. И вот мы договорились с Вороновым встретиться до репетиции, кое-что попробовать и показать Эфросу. А договорились мы вот до чего: Иван Дмитриевич представит по-настоящему, мобилизовав всю свою фантазию, что он действительно умирает, настроится на это. А я представлю, что это умирает мой отец… Такая уж профессия, приходится подкладывать и самое страшное.
Сговорились. Пришел Эфрос. Репетировали в кабинете у Марии Осиповны Кнебель. Мы переглянулись и начали сцену.
Я вбежал в кабинет и увидел бледного Воронова в кресле. Губы у него тряслись. Он открыл глаза, в них была жуткая боль – «Умираю, обнимемся». Я бросился к нему и зарыдал. Стал гладить его лицо, встряхивать, отгоняя оцепенение. У Воронова по щекам потекли слезы. «Советника, во-первых, избери… Для войска ныне нужен…» Из кресла он сполз на пол, а я лежал уткнувшись в его колени и рыдал. И вдруг речь Воронова стала сбивчивой, а затем началось просто бормотание. Я посмотрел на царя-батюшку и перестал играть. Лицо у него было белым, как простыня, вокруг рта обозначился черный клин, глаза закатились. Он умирал.
Эфрос бросился к телефону и стал вызывать «неотложку». А я выскочил в фойе и стал орать: «У кого есть что-нибудь от смерти?!»
Воронов потерял сознание и лежал на стульях, куда его перенесли. Что-то ему дали или влили, я не помню, но он открыл глаза и сел.
«Вы с ума сошли, – говорил бледный Эфрос, – да разве так можно, это же театр, а не… Это ужасно».
Все обошлось. Иван Дмитриевич на моей памяти никогда не болел, это был человек крупный, сильный. За кулисами он часто проделывал такой фокус: брал в руку большой гвоздь и с размаху пробивал толстенную доску. И хоть этот случай был действительно ужасным и мало походил на искусство, но на нем я понял возможности актера.
А Воронов потом мне часто с гордостью говорил: «Ну, как мы с тобой тогда! Пусть кто-нибудь попробует! А мы посмотрим!»
Часть вторая
Человек из центра
Отомстил фашистам
В 1963 году я перешел из Центрального детского театра в Театр имени Ленинского комсомола. И мое знакомство с ним началось с забавной истории.
Ведет меня Эфрос представлять директору театра Анатолию Андреевичу Колеватову. Идем за кулисами. Нас встречает актер Саша Покровский в нарочито рваной рубахе и с нагримированными кровоподтеками на лице.
– Левочка, – говорит он, – мы очень рады, что ты к нам приходишь. Правда, правда – все рады. Анатолий Васильевич, я задержу Леву на минутку. Он мне очень нужен. А потом сам провожу его к Анатолию Андреевичу.
И Эфрос уходит.
– Лева, – говорит мне Покровский, – сейчас идет детский спектакль. Я партизан. Немцы только что допрашивали меня, пытали. Исщипали, сволочи, всего. Сейчас я им отомщу и провожу тебя. А-а! Вот они сейчас получат, смотри.
Освещается сцена. Немецкий штаб. За столом сидят эсэсовцы в черной форме с черепами и повязками со свастикой на рукавах: Михаил Державин, Всеволод Ларионов и Леонид Каневский. Покровский прижимается к кулисе и тихо, но очень целенаправленно начинает шептать:
– Немцы, немцы, среди вас еврей… Слышите, немцы, среди вас еврей.
Каневский начинает трястись от хохота и сползать под стол. Два других эсэсовца надвигают фуражки на глаза и начинают подвывать. А Саша упорно продолжает:
– Немцы, немцы, у вас под столом еврей… Немцы, под столом еврей.
Все «фашисты» и за столом, и под столом всхлипывают, хрюкают, скулят… Ларионов сквозь зубы цедит:
– Закройте занавес, закройте… не могу!!!
Занавес пошел. Заседание штаба не состоялось.
– Все, – сказал Саша, – отомстил я немецко-фашистским палачам. Пойдем к Анатолию Андреевичу. Только ни ему, ни Эфросу ни слова, а то они мне такое устроят!.. Пойдем.