После этого она с усталой улыбкой заключила, что опять окунулась в эту нечистую и недостойную жизнь, которую сама раньше вела и которую, сделав, несомненно, мудрый шаг, оставила ради того, чтобы вести жизнь монотонную и скучную, но праведную. Затем, преисполнившись добрых чувств, она добавила:
— Мистер Гуделл, вы призвали меня сюда из самых лучших побуждений, вернули меня к жизни, от которой я, раскаявшись и устыдившись, отреклась, и я не жалуюсь. Но знайте: дело это не закончилось. Нет-нет, не закончилось. Оно опутает вас своими щупальцами и утащит прямо на морское дно. И я увидела то, что вы, возможно, так и не заметили: кроме вас, в этом деле не было ни одного бескорыстного участника. Габриэль Мортимер хорошо зарабатывал на Марии с того самого момента, как впервые услышал ее в Ирландии, и он надеялся получить еще большие прибыли, если она заговорит. Уиллер взял ее на этот показ, чтобы продемонстрировать свое мастерство и тем самым умножить собственную славу. Это его последнее выступление можно расценивать как провал, хотя — кто знает, что скажут люди. Мир не так прост, как кажется. А Нотткатт… этот Нотткатт просто одуревшее от скуки ничтожество. Он гнался за сенсацией, а теперь, как я подозреваю, постарается отмежеваться от этого шокировавшего его родителей дела. Однако все эти люди, мистер Гуделл, включились в это дело, преследуя личную выгоду. И вы один — исключение. Я хочу сказать вам: все, что связано с Марией Клементи, так или иначе сопряжено с преступлением, безумием, вожделением. Она притягивает мужчин, опустошая не только их карманы, но и их тела и головы. Может, вина за это лежит и не на ней одной. Из того, что мы сегодня услышали (не важно, правда это была или нет), можно однозначно заключить одно: с ней когда-то обращались очень дурно. Но вы, мистер Гуделл… Джонатан, вы — невинны. Вы должны оставить это дело, пока оно не затянуло вас. Я знаю, вам не дает покоя любопытство, страстное желание узнать истину. Вам кажется, что, откройся она вам, и мир можно будет изменить к лучшему. Свет разума, думаете вы, озарит все вокруг и преобразит мир, и тогда мы будем жить как в раю. Дорогой мой, я старше вас, и уже дважды видела, как преображался мир. Один раз во время Французской революции, второй — при императоре Наполеоне. И это второе преображение сделало меня вдовой. Я не люблю великих преображений и не имею ни малейшего желания вновь стать их свидетельницей. Оставьте все как есть, мистер Гуделл. Пусть все идет как идет. Поезжайте в деревню, живите со своей замечательной молодой женой, возделывайте землю и заботьтесь о семье, которая вас любит и думает о вас. Иными словами, растите свой сад — это лучшее, что может сделать человек. Прошу вас, не утрачивайте вашу тягу к добру и настоящей, здоровой жизни.
После того как миссис Джакоби ушла спать, я глубоко задумался. Она убежденно говорила мне все то, что я уже и сам знал, давала мне тот же совет, что давал я себе сам. Мария исчезла; не думаю, что она вернется. Я решил, что завтра навещу Виктора, посмотрю, как у него дела. Конечно же, я не буду рассказывать о том, что произошло сегодня, даже если он окажется в состоянии меня понять. А после этого мне следует как можно быстрее отправиться назад в Кеттеринг, пока я еще не потерял все, что так дорого моему сердцу.
16
На следующий день, в пятницу, мы распрощались с миссис Джакоби, высказав друг другу наилучшие пожелания. Я договорился о месте в дилижансе, отправлявшемся в одиннадцать часов утра на Ноттингем и перед тем, как уехать, пошел навестить Виктора.
Я застал миссис Франкенштейн в чрезвычайно подавленном состоянии. Она не очень-то рада была моему визиту, так как они с мистером Франкенштейном видели, что это я увел Марию из зала Королевского общества, а потом узнали от человека, к ним заезжавшего, что она сбежала. Они считали меня ее сообщником. «Необходимо найти Марию, — настоятельно требовала мать Виктора, — и заставить ее признаться, что все эти ужасные заявления относительно Виктора — гнусная клевета».
Однако у бедной женщины и без того было из-за чего переживать. Она сообщила, что у Виктора за ночь до этого началась сильнейшая лихорадка. Доктор не находит ничего утешительного: он говорит, что во время нападения были поражены жизненно важные внутренние органы, и теперь развивается гангрена. «Ничего нельзя сделать», — сказала несчастная мать Виктора, убитая горем от приближающейся смерти ее сына и не понимающая того, что происходит. Оказалось, что вчера, в три часа утра, Виктор попросил ручку, бумагу и чернила, и сиделка не посмела ему в этом отказать. С той самой минуты он сидит в кровати, обложенный подушками, страшно больной, и непрестанно что-то пишет. Его мать узнала это только днем, когда зашла в комнату посмотреть, как он себя чувствует. Увидев, чем он занимается, она стала умолять сына, чтобы тот прекратил писать. Однако он ни в какую не соглашался. Миссис Франкенштейн не решалась настаивать, хотя понимала, что это занятие отнимает у Виктора последние силы.
— Он так и сидит, — сказала она мне, — облокотившись на подушки, и все пишет и пишет. Вся кровать его завалена листами исписанной бумаги. Может, он пишет о том, как на него напали? — предположила она. — А иначе, зачем ему так много писать? Он дал мне ключи от своего стола и настоял на том, чтобы я принесла ему бумагу. Когда я отказалась, он пришел в такое возбужденное состояние, что я вынуждена была согласиться. Пожалуйста, мистер Гуделл, — обратилась она ко мне, — зайдите к нему и постарайтесь его успокоить! Уговорите его отдохнуть!
Я сказал, что сейчас же пойду выполнять ее просьбу, и поднялся наверх в комнату Виктора.
Ситуация была точно такой, как описала ее миссис Франкенштейн. Виктор сидел в подушках, невероятно исхудавший, с пожелтевшим лицом. Жарко горел камин. Рядом находилась сиделка, но она ничего не делала. Да и что тут можно было поделать! Когда я вошел, она обеспокоенно на меня посмотрела и поднялась на ноги. Повязка на голове Виктора была в пятнах, видимо, раны до сих пор не зажили. Приблизившись, я увидел на лице его капли пота. В руке он держал ручку, которая быстро скользила по блокноту, лежавшему на доске для письма, пристроенную на его слегка поднятых коленях. На его фигуру, застывшую в такой позе, больно было смотреть. Лицо Виктора и каждое его движение говорили о том, что он испытывает страшные муки. Вся кровать была завалена листками бумаги. Одни были просто исписаны, на других оказались диаграммы и химические формулы. На полпути к его кровати меня перехватила сиделка и прошептала:
— Пожалуйста, убедите его прекратить эту безумную работу.
Я кивнул и подошел ближе. Виктор посмотрел на меня и улыбнулся. Улыбнулся совсем чуть-чуть, самыми уголками губ, и все же ввалившиеся глаза его были впервые за последние много месяцев спокойными. Я рад был это видеть, но страдания Виктора отозвались болью в моем сердце.
— Джонатан, — прошептал он едва слышным, сиплым голосом. — Ему тяжело было говорить, и я, подойдя ближе, понял, какого труда стоит ему каждый вздох. — Джонатан, я рад тебя видеть. Ты заберешь мои бумаги?
— Конечно же, Виктор, — ответил я.
— Здесь есть кое-какие записи по моей работе.
Я опять согласно кивнул.
— Сделай так, чтобы мои родители их не видели, — сказал он, задвигав ручкой, которую продолжал держать. — Они не должны их видеть. Никогда.
— Я за этим прослежу. А сейчас, Виктор, ты должен отложить ручку. Это тебе во вред.
— Я понимаю, но теперь я уже закончил, — сказал он. — Джонатан, мне уже ничто не поможет. Все кончено, и я рад, что это так. Потому что я сам сделал для себя мир, в котором жил; адом и не могу долее в нем оставаться. В этих записях мое завещание и мое признание. Сохрани их, и научные записки тоже сохрани. Я сделал научные открытия, зашел так далеко, как никто до меня не заходил. Но знания, Джонатан, знания… — Эти последние слова он произносил таким голосом, каким произносит мужчина имя своей возлюбленной. Он судорожно глотнул воздух. — Собери их. Спрячь. Забери с собой, когда уйдешь!