— Дурень я. Согласен. Ну, что еще?
— Ты же еще и сердиться начинаешь. Как медведь — он дерет, он и ревет. Ну ладно: установили, что было несчастное стечение обстоятельств. Говоря юридическим языком, косвенные улики против меня оказались несостоятельными. Теперь мне надо покаяться перед тобой в более серьезном: я неправ в отношении к Оруджиани. Мне не нравилась его резкость, я называл ее злостью, — какое глупое название! Глупо так говорить о человеке, который… Ну, одним словом, я имею в виду, что он в тюрьме. Я мало его знал. А себя-то самого я знал разве? Эх, милый друг, выслушай меня! Не всем ведь суждены прямые пути. Я рос в сытом кулацком селе, в семье дьякона. Вечные разговоры о рубле, о легкой наживе, о том, как бы половчей да повыгодней устроиться в жизни… Одно только стоящее слово сказал мне мой удачливый во всем родитель: «Помни, Борис, — ты, как и я, однолюб. Полюбить — тут тебе и точка: либо счастье узнаешь, либо беду». Я узнал беду. Дарья Михайловна никогда меня не полюбит. Ну, а другой мне не надо. Не подумай, однако, что я переменился только по этой причине. Я много и горько думал над тем, что же это за жизнь, которая так обижает людей, которая может обездолить такого человека, как Дарья Михайловна! Она малограмотна. Но насколько она богаче душой, чем я! Повторяю: не только в ней причина. Просто я открыл самого себя. Я совсем не тот беспечный весельчак, роль которого мне так нравилась. С детства я был убежден, что буду моряком. В юности верил, что стану богатым адвокатом. Прошли и детство и юность. Пора становиться взрослым, пора приглядеться: как дальше-то быть? И, оказывается, не столь просто ответить на этот вопрос. Нет, не столь просто… Вот почему я, беззаботный до сих пор Борис Барятин, понял, отчего люди стреляются.
— Ну, знаешь ли!
— Я не застрелюсь, не бойся. Я только говорю, что понял, как человек, оказавшись в тупике, может поднять на себя руку. Но я по-настоящему еще и не искал выхода из своего тупика. Буду искать. Ты протянул мне руку, чтобы я пожал ее. А подашь ли ты мне ее, чтобы помочь?
Гриша растерялся:
— Я бы рад… Но чем я могу помочь?
Барятин не ответил.
После долгого молчания он встал:
— По совести говоря, я и сам не знаю, чем ты можешь помочь. Но убежден в одном: чтобы найти дорогу, нужно искать людей. Из всех, кого я знаю, я выбрал тебя. Если ошибся, прости…
Эта встреча и обрадовала и смутила Шумова. Он, конечно, был рад примирению с Барятиным. И в то же время его одолевали сомнения: а что, если Борис опять позирует? Говорил же он, что замашки беззаботного балагура-весельчака были для него только ролью. Может быть, он просто перешел к новой роли?
Но даже если Барятин и был искренен до конца, — что мог посоветовать ему Григорий Шумов?
Он очень удивился, неожиданно увидев Бориса на одном из собраний кружка Владимира Владимировича.
Барятин сидел хмурый и, казалось, внимательно слушал всех, кто выступал с речами.
Тон этих речей становился все смелее. Сам профессор больше молчал и только один раз призвал слушателей к «академической терминологии».
Это было в тот день, когда один из редких посетителей кружка, человек с изможденным лицом и ярко горевшими глазами, воскликнул:
— Красный призрак коммунизма бродит по Европе!
В ответ на замечание профессора он сказал задорно:
— Я только цитирую!
И сразу же ушел.
Вслед за ним поднялся и человечек с ярким галстуком. Но его задержал Владимир Владимирович, окликнув:
— Коллега!
Шпик продолжал идти к дверям.
— Коллега! — повторил Владимир Владимирович.
У самых дверей шпика перехватил Веремьев:
— Вы не слышите, что ли? К вам профессор обращается.
— Ко мне?
— Да, да! — повышая тон, сказал Владимир Владимирович. — Разве вам неизвестно, что «коллега» — общепринятое в университете обращение? Студенты обычно на него отзываются. — Профессор вынул из жилета золотые часы и на виду у всех принялся изучать движение стрелок на циферблате. — Или вы не студент? Но тогда что же… вольнослушатель, не так ли?
— Простите, я не совсем… — пролепетал агент; судорожно глотнув, он для чего-то поправил свой нарядный галстук и вдруг опять рванулся к выходу. Но его опять удержал Веремьев.
— Не совсем меня поняли? — удивился профессор, не сводя глаз с циферблата часов. — А между тем вопрос мой чрезвычайно прост. Я бы сказал, он даже элементарен. Кстати: я вижу вас на семинаре не впервые… Нет, далеко не впервые. — Профессор явно тянул время, и агент понял это — у него злобно блеснули маленькие, свинцового цвета глазки.
— Мне нужно идти! — проговорил он, видимо ожесточившись.
Владимир Владимирович любезно улыбнулся:
— Впервые слышу ваш голос. Не поделитесь ли вы с нами вашими намерениями? Быть может, у вас зреет в голове тема будущего реферата?
Студенты дружно рассмеялись.
Профессор щелкнул крышкой часов, спрятал их в карман и проговорил, вздохнув:
— Вы несловоохотливы. Ну что ж… Можете идти.
Шпик рысью выбежал из аудитории.
Кто-то крикнул ему вслед:
— Опоздал!
— А уж это лишнее, — недовольным тоном проговорил Владимир Владимирович. — До сих пор все шло, я бы сказал, безукоризненно. Один из слушателей семинара, — к сожалению, нам неизвестна его фамилия, — позволил себе процитировать документ, выходящий за рамки университетской программы. Руководитель семинара сделал ему замечание. При этом произошел небольшой инцидент: некто из присутствующих на занятиях нарушил порядок — слишком порывисто кинулся к дверям — и был мною остановлен; этот, повторяю, незначительный инцидент ничуть не испортил общей вполне благополучной картины. — Владимир Владимирович не выдержал и присоединился к смеху студентов: — А теперь занятия семинара будут продолжаться обычным своим порядком.
Гриша вышел из университета вместе с Барятиным.
Борис был рассеян, молчалив.
Только перед тем, как проститься, он спросил:
— Скажи, ведь большое значение в твоей жизни имели книги? Какие именно?
— Ну, брат, — удивился Шумов, — для своих лет я не так уж много книг прочел. Надо бы, конечно, больше… Но все-таки и их не перечислишь.
— Зачем их перечислять? Ты знаешь, о чем я говорю.
Грише стало не по себе. Он действительно знал, о чем говорит Барятин. Но не мог же он предложить Борису ленинское «Что делать?»!
— В разном возрасте разные книги оказывали на меня влияние. В детстве — «Тарас Бульба». Подростком я зачитывался «Оводом». Попозже — «Андреем Кожуховым» Степняка-Кравчинского. Вырос — читал «Что делать?» Чернышевского…
— Чернышевского я прочитал. Недавно, — сказал Барятин.
— Ну? И что же? — живо спросил Шумов.
— Еще раз понял, что я — человек невежественный. Ну, прощай.
— Заходи ко мне, — горячо проговорил Гриша, сжимая руку Барятина. — Я всегда буду рад…
— Спасибо.
Может ли человек перемениться так быстро?
Правда, наступило время, когда разительные перемены в людях не только перестали удивлять, но даже казались иногда естественными.
Идейный столп российского воинствующего капитализма, член Государственной думы профессор Павел Николаевич Милюков выступил в думе зимой шестнадцатого года с речью, которая умам неискушенным показалась смелой и чуть ли не революционной.
Перечисляя грехи и промахи императорского правительства, Милюков грозно восклицал с трибуны:
— Что это — глупость или измена?
Полиция охотилась за газетой, в которой была напечатана речь кадетского лидера, мальчишки-газетчики бойко торговали ею из-под полы — по рублю за штуку.
Умы неискушенные не были осведомлены о том, что нити от Милюкова вели к английскому посольству.
Там уже ставился на повестку дня вопрос: не пора ли пожертвовать русской династией, чтобы сохранить то, что еще можно спасти, чему уже угрожал нарастающий шквал революции?
Изменился ли на седьмом десятке лет седовласый депутат думы?
Вряд ли. Изменились обстоятельства. В зависимости от этого изменилось и его поведение. Но сам он остался неизменным. По-прежнему твердил о необходимости отнять у Турции Дарданеллы — они ведь так нужны были российскому торговому капиталу. По-прежнему он был глух к народному гневу и не мог предвидеть сокрушительной его мощи. По-прежнему он боялся революции не меньше, чем его думский противник черносотенец Пуришкевич.