— Послушайте! — Шумов вскочил, хилый стул полетел в сторону.
— …не берут, приходится чуть не силком всучивать, — спокойно продолжал Барятин. — А лучше всего вот как делайте: положите без долгих разговоров сдачу на столик и продолжайте свой рейс. Экий вы, однако, норовистый! Теперь сторона чисто деловая. Залога мы не берем, все построено на товарищеском доверии. Нераспроданные экземпляры возвращаете на склад без всякого для себя убытка. Подходит? Тогда берите под отчет вот эту кипу — в ней ровно сто экземпляров «Нашего пути», — и ни пуха вам ни пера. Вопросы есть?
— Вопросов нет, — упавшим голосом ответил Григорий Шумов, взял перевязанную бечевкой толстую кипу журналов и вышел из редакции — она же контора, она же редакция, она же склад изданий, она же холостяцкая студенческая спальня.
…И начались муки Григория Шумова.
Наступили дни, когда душа его с самого утра наполнялась чувством едкого стыда.
Он думал — пройдет неделя, другая, он привыкнет. Нет, не привык.
Он уговаривал себя — разве новое его занятие зазорно? Другие люди, может быть, подостойнее его, зарабатывают же таким путем свой хлеб! Он ругал себя: чистоплюй, аристократ! Ничего не помогало.
Щеки его уже заранее, еще задолго до того, как он появлялся со своей кипой на улице, начинали лихорадочно гореть. Да что щеки — пылали уши и, казалось, даже глаза. По крайней мере, они совсем смутно различали в табачном чаду кафе невнятицу чьих-то лиц, влажный мрамор столиков…
Не выдержав, спотыкаясь на крутых ступеньках (кафе, как правило, помещались в полуподвальчиках), он выскакивал стремглав на волю, бежал куда-нибудь за угол и там принимался горько укорять себя: опять не выдержал!
С наступлением вечера тротуары Невского густо заполнялись праздной толпой.
Скользили по торцам блистающие лаком автомобили французских, итальянских, американских фирм, — число их во время войны заметно возросло.
В быстроте с ними успешно соперничали лихачи: протянув вожжи струной, неистово прорезая воздух жеребячьим «э-эгись!», кучера пускали коней вихрем, только брызги летели во все стороны…
Так вот для чего, оказывается, нужны длинные — по ступицы — сетки на рысаках: чтобы комки грязи (а зимой — снега) не попадали случайно в богато одетых седоков.
Гриша и не знал этого. Поздравив себя со столь ценным наблюдением и постояв еще с добрых полчаса на углу Невского, он решил было продолжать свой полный мучений путь: уже зажглись у Гостиного двора молочные фонари, уже поскакали к трамваям газетчики, выкрикивая на бегу горловым, нарочито сдавленным голосом:
— «Веч-ч-черние биржевые»!..
Из-за угла вылетела пролетка с вороным жеребцом в упряжке, с двумя седоками: развеселую сестру милосердия в кокетливо повязанной белой косынке и в котиковой шубке поддерживал за талию, изогнувшись, щеголь-военный. Это был Евлампий Лещов.
Ну что ж, все в порядке.
Все шло своим установленным путем.
И снова перед Гришей аляповато-нарядный подвальчик, где стены разрисованы похожими на розовый шашлык мясистыми цветами, а под потолком — клубы синего дыма.
Женщина в меховом манто, положив руку в лайковой перчатке на плечо своего соседа, казачьего офицера, приказывает ему:
— Ну купите же у студентика журнал, слышите!
Офицер, наклонив над столиком налитое вишневой кровью лицо, долго выуживает из бумажника кредитку и мычит пьяно:
— Р-ради бога… не надо сдачи!
Опытный Барятин, оказывается, был прав…
— Получите! — рявкнул Гриша.
Он сгреб в кармане всю свою дневную выручку (пересчитать не хватило терпения) и вывалил ее на стол перед офицером.
Женщина серебристо смеялась и щурила подрисованные глаза.
Казак кричал вслед:
— Клянусь честью! Я сам в душе студент!
А Гриша уже снова на улице. Медленно падающий мокрый снег освежает его лихорадочное лицо и помогает сообразить: с трех рублей он оставил офицеру весь свой дневной заработок.
Борис Барятин, выслушав первый отчет Шумова, сказал с белозубой улыбкой:
— Рекомендую ходить с девушкой. Да, да. С какой-нибудь первокурсницей, предпочтительно недурной внешности. Вы будете предлагать вниманию публики журнал, она — отсчитывать сдачу. И вам станет веселей, и незаметнее время пройдет, и публика, глядя на привлекательную пару, скорее заинтересуется журналом. А пока что ваша выручка ведь не радует?
— Нет, не радует.
— Туго у вас с деньгами?
— Туго.
— У Дормидонта бываете?
— У какого Дормидонта?
— Ну какой же вы после этого студент? Погодите-ка минутку. Контору как раз пора закрывать на обед, и мы с вами давайте отправимся к этому самому деятелю, популярное имя которого я вам только что назвал.
Барятин живо надел шинель, шутливо вытолкнул Гришу из комнаты, закрыл дверь на ключ и повесил сверх того на кольцах огромный замок:
— Нельзя иначе. Ценности, как-никак…
Лукаво подмигнув, посмеявшись над «ценностями», он взял Шумова под руку:
— Пошли.
По дороге он рассказал о Дормидонте. Речь, оказывается, шла о третьеразрядной кухмистерской, посещаемой только извозчиками да неимущими студентами.
12
Славилось это заведение двумя своими особенностями. Во-первых, повешенной на видном месте надписью «Просют не выражаться» и, во-вторых, большой корзиной с ломтями пеклеванного хлеба — столующиеся могли брать их в любом количестве бесплатно.
Надпись, исполненная любовно, голубой акварелью, немало потешала студентов, а корзина с хлебом не раз и не одного из них выручала в трудные дни.
Помещение кухмистерской было неприглядно: обои в сальных пятнах, столы без скатертей, на окнах — долголетняя пыль…
Единственным украшением здесь являлся трехведерный самовар, ярко начищенный, сверкающий красной медью, воздвигнутый на высокой стойке, за которой стоял сам владелец предприятия.
Это был коренастый мужичок, лобастый, с хитринкой в смышленых глазах, одетый в жилет и ситцевую рубаху в горошек.
— Вы к нему приглядитесь, — мимоходом сказал Барятин, пробираясь вместе с Гришей к обеденному столу: — это фигура, не лишенная своеобразия. Эй, малый! — крикнул он половому. — Две тарелки щей.
Неподалеку от них сел — возле корзины с хлебом — студент-технолог с худым, голодным лицом, развернул газету «День» и углубился в чтение. Время от времени он не глядя протягивал руку, брал, как бы в рассеянности, кусок хлеба и жевал, продолжая читать.
Парень, одетый в белую грязную рубаху с пояском — из тех, кого в русских трактирах исстари окликали независимо от возраста «эй, малый», — принес две тарелки со щами, подошел было к технологу — тот ничего не заказал. И парень ничего не спросил, отошел к стойке.
— Видали? — Барятин повел глазами в сторону технолога.
Пока они обедали, технолог успел съесть изрядное количество хлеба и дочитать газету до конца. После этого он встал, независимой походкой направился к выходу и, поравнявшись с Дормидонтом, небрежно кивнул ему головой.
Владелец заведения ответил ему учтиво, поясным поклоном.
— Вот так и мне в свое время приходилось, — вздохнул Барятин, — присаживаться с задумчивым видом к спасительной корзине. Бывало, в кармане ни пенса, живот подведет до последнего предела, ну, и идешь сюда скрепя сердце. Наешься до отвала пеклеванника — и до свиданья!
— Ну, а Дормидонт как на это смотрит?
— Представьте себе, не жалуется. И этому есть свое объяснение. Довелось мне как-то быть свидетелем разговора Дормидонта с одним «вечным студентом», забулдыгой, чемпионом бильярдной игры. Чемпион этот говорит: «Жуткое дело, дядя Дормидонт, сколько я у тебя дарового хлеба перевел». А тот — с улыбочкой: «Кушайте на здоровье, милости просим». — «Хороша милость! Да ты этак проживешься». — «Ну, как же можно; у меня есть надея не прожить, а нажить». — «На даровом-то хлебе?» — «Помилуйте, да этот хлеб для меня — верная коммерция». — «Что-то не пойму!» — «А вот извольте послушать. Позапрошлым летом подкатывает к моему крыльцу пролетка с лаковыми крыльями, надутых шинах. Выходит из пролетки видный собой барин. Я, конечно, встречаю его с поклонами. «А, Дормидонт, ты все такой же». — «Так точно!» А сам не узнаю его — что за барин? «Получай, старик, мой должок!» И подает мне сотенную: «Это тебе за то, что за пять лет ни разу с меня денег за хлеб не взял». — «Помилуйте! А сколько сдачи прикажете?» — «А сдачу твоим детишкам на молочишко». А детишки мои, хе-хе, один — скобяным товаром торгует на Сенной, а другой околоточным служит».