— …и как нас обоих драли за это.
— И как вас драли.
— Ничего не понимаю! — запротестовал Самуил.
— Подождите, Сэм. У вас, Шумов, в Петербурге никого нет? Вы когда приехали сюда?
— В августе.
— Придется вами заняться. Вы, я вижу, медведь порядочный, но мы вас приручим. Правда, Сэм?
— О, стоит вам только захотеть, Ириночка! Но ради бога, посвятите же меня. Какие-то тайны мадридского двора.
— Никаких тайн. Мы с Шумовым росли по соседству. Потом потеряли из виду друг друга. Впрочем, позвольте-ка! — Она погрозила Грише пальчиком. — Одна тайна мне вспоминается. И оч-чень романическая. И так как это тайна, то вы, Сэм, лучше подите-ка к пианино, сыграйте нам что-нибудь!
— Но…
— Сыграйте!
Самуил обижедно сел за пианино и нехотя стал перебирать клавиши.
— Тайна касается наших предков, — заговорила Сурмонина вполголоса. — Преданья старины глубокой… Сэм, играйте как следует! Не подслушивать! Преданья повествуют о том, как пламенная, возникшая на заре юности и, говорят, взаимная любовь двух наших предков, вашего батюшки и моей мамы, сменилась, по велению судьбы, неугасимой и опять-таки обоюдной ненавистью. Ну чем не роман! Я еще совсем маленькая была, когда — конечно, в отсутствие матери — тайна эта обсуждалась у нас на кухне шепотком, но с большим увлечением, как и полагается обсуждать чужие секреты женщинам… Женщин было четверо: кухарка, горничная и мы с сестрой. А вы разве не слыхали про эту романическую историю?
— Я на вашей кухне не бывал.
— О, какой серьезный! Вы, должно быть, марксист.
— Недостаточно образован для этого.
— Терпеть не могу марксистов! И вообще политику. Сэм, тайны кончились, подите сюда. Как вы в прошлый раз сказали о политике?
— Она удел людей ограниченных.
— Это, положим, не ваше изречение…
— Ириночка!
— Но все равно, неплохо сказано. Ненавижу политику. Из-за нее чуть не погибла моя лучшая подруга… Ах, Люська, Люська, дура несчастная! Это она с «серыми» связалась. Что глядите? «Серые» — это эсеры, по созвучию; конечно, глупо. Когда все считали, что Люся умрет, главарь «серых» прислал записку: «Бог поцеловал ее в душу». Лучше бы бог его самого поцеловал!
— Надо уважать чужие убеждения, Ириночка. При всей их ограниченности…
— Ах, молчите, Сэм! Убеждения! Вы думаете, у Люси были политические убеждения? Ерунда. Уж я-то ее лучше знаю.
Сурмонина вдруг забеспокоилась, начала шарить по кушетке рукой, нашла у себя за спиной зеркальце, глянула в него, отложила, задумалась о чем-то… И вдруг накинулась на Шумова:
— Может быть, вы все-таки скажете что-нибудь? Может быть, вы спросите, кто такая была моя подруга, Люся Дзиконская?
— Дзиконская? Не дочка ли полицмейстера?
— Да. Дочка полицмейстера. Палача народа. Я и забыла, что вы из тех краев. Значит, осведомлены?
— Слышал стороной, что она застрелилась.
— Стрелялась. Но осталась жива. Главарь «серых» поторопился со своей запиской. Теперь врачи посылают ее в Каир. Идиоты! Какой там еще Каир во время войны?
— Но я слышал, — несмело вмешался Персиц, — можно и в Крым… в Симеиз, например.
— Только не осенью. И не зимой. Что же, до весны ждать?
Она помолчала, снова взяла в руки зеркальце, повертела его, отшвырнула. И опять рассердилась:
— Однако вы собеседник не из завидных, Григорий Шумов! Уж придется мне занимать вас умным разговором. О чем мы? Об убеждениях… Вы думаете, Люсе Дзиконской нужны были эти самые убеждения? Как же! Ей до интересов народа — или, как там еще говорят господа политики, до борьбы рабочего класса — такое же дело, как мне до китайского императора! Можете мне поверить, Шумов Григорий!
— А я верю.
Сурмонина зло захохотала:
— Он, видите ли, верит! Осчастливил! Чувствительно вам благодарна.
— Не стоит благодарности.
— Слушайте, вы что, подрядились злить меня? Смотрите, поссоримся!
— Нет, не поссоримся.
— Откуда такая уверенность? Не знаете вы еще меня!
— Да я встану и уйду. Вот ссоры и не будет.
Сурмонина поглядела на него с интересом:
— Э, да вы, значит, дядя характерный. Ну, не сердитесь на меня. Я шалая, вам ведь Сэм, конечно, уже сплетничал обо мне…
— Ириночка!
— Нет, Сэм, вы сплетник, я знаю. Но вернемся к серьезному разговору. Можете вы, Шумов, представить себе, что человек способен убить себя только потому, что жаждет жизни яркой, необыкновенной, такой, чтобы сгореть, как в огне? Нет такой жизни, — ну, тогда смерть. Добровольная смерть — это тоже ведь необычный жребий. Будут потом говорить, жалеть, плакать, преклоняться перед непонятым страданием… По выражению вашего лица, Шумов, я вижу, что эта тема вам не нравится… Ну, тогда переменим ее. Сэм, помогите переменить тему!
— Готов, Ириночка. Не лучше ли нам, в таком случае, вернуться к истокам нашей беседы?
— Какие там еще истоки!
— Насколько я уловил, вы и Шумов встречались во времена незапамятные?
— Это для него те времена незапамятные, а я все помню. Чтобы удовлетворить ваше любопытство, Сэм, сообщаю: отец Шумова был садовником в имении моей матери. В остальном разбирайтесь сами.
— Что ж, я разберусь. Кстати, тут и будет поворот разговора в другую сторону, по-моему, очень интересную. Вот мы случайно собрались вместе. Вы — дочь помещика. Я — сын негоцианта…
— Какой изысканный термин!
— Вы кубок с ядом! Ну хорошо — купца, сын купца. У Шумова отец, можно сказать, деревенский пролетарий. Женя Киллер, которого мы ждем, — сын генерала. И что же? Разве это помешает всем нам вместе наслаждаться красотой, поэзией, музыкой…
— Кстати, о музыке. Сыграйте что-нибудь. Ну-ну, не ленитесь.
Самуил поглядел на Сурмонину с мольбой, но ослушаться не посмел, вернулся к пианино.
«Как она им командует, однако! — невольно подумал Гриша. — Совсем скрутила!»
Персиц обеими руками взял несколько аккордов.
Ирина Сурмонина переждала немного, потом, полузакрыв глаза, начала декламировать нараспев под музыку:
Призрак туманный, безвинно жестокий,
Ты проходишь покорно и сонно,
Роняя пепел сожженных мгновений
С твоих дымных тканей скользят опьяненно
Цветы былого, цветы неживые…
Она читала долго.
Персиц поглядывал на нее искоса, с опаской, стараясь подбирать аккорды в лад ее тягучему голосу.
Стихи были незнакомые Грише: цветы и призраки… призраки, увенчанные цветами…
«Встану сейчас и уйду без дальнейших разговоров! — Шумов начинал уже сердиться. — Сперва сплетни о «предках», потом несусветная чепуха о политике, о самоубийстве, теперь стихи какие-то мутные. Вот такие особы, наверно, и называются истеричками».
— Нравится вам, Шумов? — прервала чтение Сурмонина.
— Нет. Мутные какие-то стихи.
— Вино поэзии всегда мутно! — патетически провозгласил Персиц.
— Например, у Пушкина?
— Ах, Шумов, ведь Пушкин — это же хрестоматия! — Сурмонина посмотрела на Гришу с каким-то даже сожалением.
Сразу же ощетинившись от этого взгляда, он приготовился к отпору, но тут раздался звонок, Сурмонина предостерегающе подняла руку:
— Явились наконец!
И в комнату вошли два молодых человека, чем-то неуловимо похожих друг на друга.