— Чего вы там раскричались, как базарные торговки? — Миша вылез из воды и натягивал на себя мокрую майку. — Не поделили, что ли?
Швырнув рыбу на землю и счищая с пальцев липкую чешую, Федя, едва сдерживаясь, проговорил:
— Да вот он… Все мало ему…
Миша хмуро глянул на Степку. Тот вдруг натужно засмеялся:
— Хо, напетушился. Я ведь пошутил… Федя зашмыгал носом и, хлопая бесцветными ресницами, удивился:
— Ишь ты — вывернулся! Прямо как вьюн, елки зеленые.
А Степка между тем присел на корточки и, не обращая внимания на друзей, еще удивленно смотревших на него, стал деловито нанизывать на ивовый прутик карасей и линей.
— Кто сейчас говорил, что не поровну досталось? — кивнул Федя на Степку. — Посмотрите, сколько нанизал!
— Возьми еще вот этого окунька, — засмеявшись, Василек палкой подкинул к Степке выпрыгнувшую из вороха тины лягушку.
— Лишний, что ль? — Степка поднял голову, но, увидев лягушку, поморщился. — Забери себе…
— Ребята, давайте ему за пазуху посадим эту пучеглазку! — неожиданно предложил Федя.
— Ну чего пристали! — крикнул Миша. — Сворачивайте бредень быстрее, домой пора!
* * *
Дома Миша бросил рыбу на кухонный стол. Приоткрыв дверь горницы, оторопел: мать со слезами на глазах сидела у окна и что-то штопала. Отец лежал на кровати. Поглаживая русые волосы Кати, он о чем-то вполголоса говорил ей, показывая пальцем в раскрытую книжку с яркими картинками.
У Миши тревожно заколотилось сердце.
— Проходи, чего оробел, — пригласил отец.
— И где ты целыми днями пропадаешь? — с трудом сдерживая слезы, спросила мать.
— Рыбалить ходил, я же вчера еще сказал… А что?
— Не знаешь? Отца-то — в армию…
Мать еще ниже склонилась над своим штопаньем и всхлипнула. Отец поднялся, подошел к Мише, посадил рядом с собой на кровать. Потом неторопливо начал скручивать цигарку. Миша видел, как дрожали его руки и крошки махорки падали на колени. Отец собирал их, снова сыпал на бумагу и, казалось, забыв обо всем, увлекся этим занятием. Наконец закурил и, обняв Мишу за плечи, глухо проговорил:
— Вот так, сынок, ухожу на фронт… Вполголоса запричитала мать, захныкала Катя, отодвинув от себя книгу.
Миша не мог вымолвить ни слова. Закусив губу, он задумчиво гладил руку отца.
Заметив на его глазах слезы, Григорий Евсеевич ободряюще сказал:
— Ты, Михайло, уже большой, за хозяина тут останешься. Понял? — Понял, — с трудом выдавил из себя Миша. Григорий Евсеевич встал, прошел по комнате. Жалобно заскрипели половицы.
— Не могу сейчас сказать, как обернется дело. Но по сводкам чувствуется — трудно, очень трудно нашим… Так вот, если немцы будут подходить к станице, бросайте все и уходите.
— А куда же это все? — со стоном спросила мать.
— Спалите все, к чертовой бабушке. В драке, мать, волос не жалеют. Закончим войну — наживем…
Всю ночь в доме Озеровых горел свет: сначала жарили Мишкину рыбу, потом укладывали в отцовский дорожный мешок харчи, белье, махорку. Разговаривали мало, только Катя донимала всех пустяковыми вопросами, и ее лепет как-то отвлекал от невеселых мыслей.
Утром, едва солнце поднялось над садом, Озеровы были на ногах. По обычаю перед дорогой долго сидели молча. Первым встал Григорий Евсеевич. Он подошел к жене, обнял ее и тихо сказал:
— Береги, Лиза, себя и детей.
Перекинув за плечо отцовский дорожный мешок, Миша поспешил из комнаты — боялся расплакаться.
Во дворе Григорий Евсеевич снял фуражку, постоял немного, осмотрелся. Взгляд его почему-то остановился на перекосившейся двери сарая. «Петля проржавела, заменить бы нужно». Он хотел сказать об этом Мише, но тут же подумал: «Разве об этом сейчас говорят…»
— Ты уж, Лиза, не ходи на вокзал… Всю ночь па ногах, разболелись они, поди. Там ведь народа будет — не протолкнешься. Да и побыть-то вместе не придется. Помнишь, кума Федора провожали?..
Григорий Евсеевич надел фуражку и, поцеловав жену и маленькую Катю, молча зашагал к воротам.
— Гриша!
Тяжело переступая, вытянув руки вперед, Елизавета Степановна подошла к остановившемуся мужу, обхватила его за шею и заплакала громко, навзрыд.
Григорий Евсеевич погладил ее волосы, потом легонько отстранил и, обращаясь к Мише, сказал:
— Пошли, сынок, пора.
Мешок резал плечи, но Миша не подавал виду, старался шагать в ногу с отцом. Возле дома Холодовых повстречали Таню. Она несла на коромысле два ведра воды, согнувшись под их тяжестью. Ведра в такт шагов покачивались, вода плескалась через края и, падая в пыль, обдавала ноги девушки серыми капельками.
Поравнявшись с Озеровыми, Таня поздоровалась и, смутившись, опустила глаза.
— Про отца-то ее ничего не слышно? — спросил Григорий Евсеевич, кивнув на Таню.
Миша, сам не зная почему, вдруг покраснел и, запинаясь, ответил:
— Ни одного письма… Плохо ей у Холодовых.
— А ты откуда знаешь?
— Сам слышал, как они ее ругают.
— Вот люди… — Григорий Евсеевич нахмурился и покачал головой.
…Маленькая площадь перед вокзалом была запружена народом. В воздухе висел разноголосый гомон. Под старыми кленами у водонапорной башни, заглушая друг друга, до пота усердствовали двое гармонистов. Чуть поодаль здоровенный мужик в лихо сдвинутой на затылок фуражке с красным околышем, обнимая плачущую жену, басовито уговаривал:
— Не реви, Нюся, вернемся, поверь слову… Узнают они нас…
Шагая следом за отцом, Миша увидел колхозного сторожа деда Матвея. Он стучал костлявой рукой в грудь, выгибая при этом худую шею, и пьяным голосом кричал:
— Ноги, братцы, у меня никудышние, пошел бы с вами… показал бы… В четырнадцатом году в Галиции австрияка собственноручно полонил.
— Не убивайся, дед, мы тебе самого Гитлера за челку притянем, — пообещал степновский кузнец.
— Сделай, родной, одолжение, — просил дед Матвей, выпячивая грудь. — Я его, сукина сына, по справедливости буду судить, вот так…
Последних слов невозможно было расслышать, они потонули в дружном хохоте…
— Подожди меня здесь, — сказал отец Мише и затерялся в толпе.
Поставив к ногам вещевой мешок, Миша с любопытством начал рассматривать людей. Заметив пробежавшего неподалеку Василька, Миша хотел окликнуть его, но, вспомнив, что он тоже сегодня провожает в армию отца, передумал.
Подошел отец, достал кисет, начал закуривать.
— Скоро на погрузку пойдем… — Голос его был ровным, тихим, но чувствовалось, что внешнее спокойствие стоит ему больших усилий. — Мать у нас больная, трудно ей будет. Война надолго затянется, немца-то вон куда пропустили, в самую душу России… Они здорово, сволочи, подготовились к войне. По Европе маршем прошли… Немало, Миша, крови прольется, не последний эшелон провожают нынче из Степной. Крепких мужчин всех заберут в армию. Колхозу работы взахлест, а руки остались женские да ваши, ребячьи. Вы уж помогайте тут. За меня не беспокойтесь…
Григорий Евсеевич замолчал.
Миша с гордостью подумал: «Разговаривает со мной, как, бывало, вечерами с колхозным председателем — обо всем: про войну, про хозяйство. Вот уедет сейчас, а как мы будем жить одни?»
— Не успел я Кате починить ботинки, — продолжал отец. — Ты попроси Федькиного отца — сделает. В письмах не скупись, просторнее рассказывай, как тут у вас. Мне интересно будет знать обо всех делах… Жалей мать, хлебнула она в жизни горя, оттого и больная. Катюшку тоже не обижай, ты ведь старшой…
Не выдержал Миша, уткнулся в широкую отцовскую грудь, заплакал.
Григорий Евсеевич положил теплую ладонь на его жесткие волосы и, стараясь не выдать своего волнения, тихо проговорил:
— А плакать, сынок, ни к чему. Ты же мужчина! Нам, брат, держаться нужно покрепче. Слез тут и женских хватает, поэтому я и мать-то отговорил идти на вокзал.
Вытирая кулаком слезы, Миша ответил:
— Ладно, папа, я не буду…
Григорий Евсеевич хотел еще что-то сказать, но тут над площадью взметнулся высокий протяжный голос: