Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Вышедший в свет в самом начале 1971 года «Обитаемый остров» торжественно завершил относительно благополучную эпоху, когда у Стругацких регулярно печаталось всё, что они писали. Или, если угодно, открыл собою новую эпоху — эпоху нескончаемых сражений с цензурой, с критиканами, с чиновниками, с коснеющими и наглеющими на глазах редакторами — эпоху почти открытой борьбы с Системой.

Сам я познакомился с этим романом в конце 70-х, в период запойного чтения АБС и тогда скорее соглашался с авторами: да, это явно не лучшее их произведение — слишком большое, слишком остросюжетное, непривычно прямолинейное и недостаточно глубокое (так мне показалось). Перечитав его сегодня, я склонен пересмотреть своё отношение, я увидел там и второй, и третий план, и бездну подтекста, и удивительные описания, и потрясающие языковые находки… Но сейчас речь не об этом. Я просто был не готов тогда воспринять «ОО» в полном объёме — образованности не хватало. Зато те, кто был чуточку более начитан, чуточку более информирован, поняли всё и сразу.

Вот, например, размышляет о Стругацких маститый критик и литературовед Бенедикт Сарнов (обратите внимание, сколь важное место отводит он именно «Обитаемому острову»):

«Я вообще интересовался фантастикой, а за ними следил особо. „Попытка к бегству“ меня удивила, там было отчётливое стремление исследовать природу фашизма, и мне даже сегодня кажется, что эта вещь написана позже многих, словно какой-то уже следующий этап.

Писательское обаяние, очень большая писательская манкость, даже в сравнении с зарубежной фантастикой, была у них ещё в ранних книгах. А уже „Хищные вещи“ были написаны просто мастерски. Но вообще повесть меня разочаровала. Там не было приспособленчества, но коренные, сущностные дефекты общества потребления формулировались слишком однобоко. Понятно, преимущества той системы не укладывались в каноны советского ортодоксального мышления. Но ведь уже тогда существовала литература, в которой коренной изъян социалистического мировоззрения и некоторые преимущества капитализма и общества потребления были очевидны, например, в рассказах Гроссмана. Ясно, что сытость угрожает человечеству не меньше, чем голод, но откуда ведётся наблюдение? Из страны, где людей накормить не умеет? При том что вещь была не конъюнктурной, а искренней.

Но после чего я понял, что в лице Стругацких имею серьёзных писателей, вышедших далеко за пределы жанра — это „Обитаемый остров“. Я увидел писателей не только со своей выраженной манерой и обаятельной стилистикой, но и размышляющих о самых коренных основах бытия. Этот роман для меня лежит в одном ряду с Оруэллом, Замятиным, Хаксли. Вот эта линия, ещё не доступная тогда нашему читателю. Взгляд с коммунистической Земли — просто сюжетный ход. Хотя, конечно, пощипали книгу сильно, вынимали из неё печенки и кровопусканиями занимались. Но роман всё равно поразил своей направленностью. Эти лучи, это зомбирование нации… Помню в ЦДЛ разговоры: „А вы читали?“ „Я не читаю фантастики, меня в литературе интересует язык, а это что? Выдумать можно что угодно!“ Я был белой вороной в нашем снобистском коллективе.

Затем — „Улитка“. Тот кусок, который про лес, мне даже как-то интереснее показался, — это был шаг в новую сферу для авторов, даже в области языка — вот эти лесные жители, речь этой девочки, это напоминало лучшие образцы русской прозы XX века, начиная с Ремизова, кончая Платоновым и Зощенко, думаю, они инстинктивно вышли на эту лексику и фразеологию, просто исходя из замысла, но теперь художественные завоевания выводили их далеко за рамки традиционной фантастики.

„Трудно быть богом“ было раньше, и если строго, уже тогда стал ясен их выход в область социологии и политологии. Но в отличие от „Острова“, та повесть представлялась достаточно „кошерной“, вполне подцензурной. Однако! У меня со Стасом Рассадиным была передача „В стране литературных героев“, и от нас требовали, чтобы было больше нашей отечественной, в том числе и советской литературы. Мы объясняли: мировая существует 3–4 тысячи лет, а советская — полвека. Всё равно должно быть так: один рябчик — один конь. Стасик фантастику не читал, и в данном случае он доверился мне, и мы построили нашу пьесу на материале „Трудно быть богом“. Сопрягалось это ещё с Уэллсом. Так вот, передача слетела. Они спинным мозгом чуяли что-то.

Советская система в своём идиотизме дошла до полного совершенства, никакой царской цензуре это и не снилось. Система отбрасывала всё, мало-мальски выходящее за рамки.

Но, как говорил Булгаков, не тому надо удивляться, что трамваи не ходят, а тому, что трамваи ходят. То есть удивляйтесь не тому, что Стругацких давили, а тому, что их НЕ ТАК давили, и они всё-таки состоялись. Не такая уж и хромая судьба получилась. Бывало намного хуже.

Редакционный диалог того времени:

— Слушайте, но это же о фашистах.

— Бросьте, бросьте, все уже давно понимают, что фашисты — это мы.

Или, например, Леонид Зорин приносит рассказ. Редактор читает: „Смеркалось… Почему ты сразу нагоняешь тоску? Почему не начать: „Было ясное раннее утро…““

И, наконец, по поводу критики вообще. В советское время у критики была довольно странная роль. Прежде всего, одёргивание. Но даже это имело обратное значение. Ругают, значит, надо прочесть. До начала 60-х ещё можно было что-то сказать (потом я из критики ушёл). Нам удавалось объяснять, что у нас не плохая литература и хороший читатель, а наоборот. Из читателя вырастили монстра. А мы защищали окопную правду.

Почему не было критики на фантастику? Отчасти влиял снобизм. Но есть второй момент, из-за него я и ушёл из критики. Как учил Добролюбов? Берётся роман „Обломов“, вводится понятие „обломовщина“ (которое, кстати, придумал сам Гончаров) и распространяется на Онегина, на Печорина… Принцип обобщения. Если бы я так же поступил со Стругацкими, понятно, на кого я бы обобщил их зомбирование. И все бы сказали: вот Сарнов пишет, что Стругацкие — диссиденты. А к тому же такую статью никто бы и не напечатал, она бы сразу попала в ЦК — получается форменный донос.

Есть писатели счастливого дарования, обладающие вот этой, как я называю, манкостью. Их читают люди самых разных слоев общества. Зощенко, например. Каждый год вылавливали афериста, который выдавал себя за Зощенко, хотя тонкость, сложность, глубину, неоднозначность его понимали немногие. Со Стругацкими — то же самое. Насколько живучи сами аллюзии? Даже Оруэлл устарел. Социально-политическое уходит, а вот философия остаётся. Остаётся Лес, Гомеостатическое мироздание, Эксперимент, который вышел из-под контроля — об этом будут читать ещё многие и многие годы».

Честная критика была бы доносом! Вот ведь какое время наступало. И писали про АБС только всевозможные мерзавцы, а порядочные люди предпочитали помалкивать. Или — в виде исключения, — это были критики, специализирующиеся в области фантастики. Такие, как Всеволод Ревич, поднаторевшие вместе с авторами в эзоповом языке.

Однако для целого поколения думающей молодежи, формировавшей тогда свои либеральные взгляды, именно эта книга стала на всю жизнь самой любимой, потому что подсказала правильный путь. Например, для Егора Гайдара — безусловного лидера тех младореформаторов, кто сумел в конце 80-х — начале 90-х покончить раз и навсегда и с ублюдочной экономикой нашей страны, зацикленной, как и на Саракше, исключительно на военно-промышленном комплексе, и с чудовищной пропагандистской машиной, изображённой Стругацкими в виде башен-излучателей, оболванивающих миллионы людей.

«Читать Стругацких я начал ещё лет в семь, — признался мне Егор Тимурович, — и стал безумным поклонником всех написанных ими книг, включая „Страну багровых туч“, ну а такие вещи, как „Полдень“, перечитываю и сегодня.

Самых любимых, наверно, не меньше шести. По „любимости“ распределить трудно, назову в хронологическом порядке: „Трудно быть богом“, „Понедельник“, „Улитка“, „Лебеди“, „Обитаемый остров“ „Миллиард“. А на моё мировоззрение сильнее всего повлиял именно „Обитаемый остров“. Как его пропустили? Цензора надо было просто расстрелять немедленно. Но спасла фантастика и детская литература.

Стругацкие вообще повлияли на меня в огромной степени. Причём не только на меня — на всех людей с похожими биографиями, людей, выросших в хорошей семье, получивших приличное образование и привыкших думать о том, что происходит с твоей страной. Я даже не знаю, что ещё столь же сильно воздействовало на интеллектуальную атмосферу молодежи в 60 — 70-е годы. Увлечение Стругацкими — это был своеобразный механизм идентификации. Оказавшись в новой компании, ты начинал по ходу разговора употреблять некие обороты со вполне очевидными аллюзии, и если тебе отвечали тем же, значит, ты имел дело со своими, а если они не понимали, значит, были другими, может быть, хорошими, замечательными, но… скорее всего — чужими».

97
{"b":"119682","o":1}