Глава вторая
ВСЕ МЫ РОДОМ ИЗ ДЕТСТВА
«…одуряющий энтузиазм тех времён, бело-красные повязки, жестяные копилки „в фонд Легиона“, бешеные кровавые драки <…> Такие юные, такие серые, такие одинаковые… И глупые <…> И ещё стыдные детские вожделения, и томительный страх перед девчонкой, о которой ты уже столько нахвастался, что теперь просто невозможно отступить, а на другой день — оглушительный гнев отца и пылающие уши, и всё это называется счастливой порой: серость, вожделение, энтузиазм…»
(«Гадкие лебеди»)
«…Кое-что мы, конечно, можем, но вообще-то работы ещё на миллионы веков хватит. Вот, говорит, давеча испортился у нас случайно один ребенок. Воспитывали мы его, воспитывали, да так и отступились. Развели руками и отправили его тушить галактики — есть, говорит, в соседней метасистеме десяток лишних…»
(«Полдень, XXII век»)
Все мы родом из детства, сказал один из уважаемых Стругацкими писателей Антуан де Сент-Экзюпери. Это правда. Но, если — строго по Фрейду — находить истоки творчества в этом периоде жизни, категорически не получится рассматривать детство АБС как нечто общее. С разницей в восемь лет общего детства не бывает, а тем более в ту эпоху, искалеченную 1937-м и переломанную надвое 1941-м.
Ранние годы Аркадия были тем самым счастливым детством, за которое тогда было принято говорить «спасибо» товарищу Сталину. Без всякой иронии и без всяких «но» в данном случае: мирная, спокойная жизнь в хорошей семье, среди добрых друзей, в замечательном городе, в любимой стране, которой искренне гордились и взрослые, и дети. Ну да, немного портили картину четырехлетнее отсутствие отца, острая нехватка мужского воспитания со второго по пятый класс — годы важные, во многом определяющие будущий характер, но… Ведь всё обошлось тогда. Отец вернулся, трагедии не случилось, и жизнь катилась дальше — яркая, пёстрая, интересная…
А счастливое детство младшего брата было грубо прервано в восемь с небольшим лет ясным воскресным утром 22 июня. Началось страшное. Крах всех надежд и планов. Ожидание самого худшего. Потом — бомбёжки, артобстрелы, ежедневная стрельба на слишком близкой линии фронта. И, наконец, ледяной кошмар свалившейся на город блокады. Собственно, это была сама смерть, из цепких лап которой вырваться удалось немногим, и те, кто вырвался, начинали верить в чудо.
Вот только чудесное спасение это вело не в райский сад, а в тоскливый неуют ташлинского эвакуационного быта, а потом в ещё больший неуют быта московского и ленинградского со всеми тяготами военной и послевоенной жизни, с необходимостью привыкать к безвозвратному отсутствию отца и неопределённо долгому отсутствию брата…
Такое детство наложило свой незримый, но и неизгладимый отпечаток на всю дальнейшую жизнь. Известно свойство человеческой памяти отбирать из прошлого только лучшее. Потребность, умение, привычка отсеивать страшное, тяжёлое, дурное — это прямое следствие инстинкта самосохранения. Для человека молодого, для человека растущего, развивающегося характерен оптимизм. Стругацкие — оба — не были исключением. Изломанные войною и утратами души срослись, зарубцевались, всё пережитое не столько угнетало, сколько давало силы для новых свершений и побед. Они старались не вспоминать, они не говорили и тем более не писали о плохом. Не было в советской литературе начала 1960-х более солнечного, более радостного мира, чем мир Полудня, созданный воображением Стругацких. Невероятно прекрасный, откровенно фантастический и в то же время абсолютно реальный, осязаемый мир, брызжущий светом, здоровьем и счастьем.
Но ничто не проходит бесследно. Ничто не даётся задарма. И с годами всё явственнее, всё тревожнее и жёстче будет проступать надлом, и мы, наконец, прочтём в их книгах и о блокаде, и о войне, прочтём о голоде и смерти, о подлости человеческой, о мировой скорби, о вселенской тоске и безысходности… Свершился круг времён? Да нет, всё гораздо сложнее. Жизнь — не проклятая замкнутая петля Никиты Воронцова, возвращающегося в своём кошмаре каждый раз в одну и ту же точку, жизнь — это всё-таки спираль, и на новом уровне новые люди с новыми силами находят в ней новые поводы для оптимизма.
Вернёмся к детству. И с удивлением обнаружим, как мало написано о нём в книгах АБС. Не только биографически точных воспоминаний о собственном детстве авторов не хватает читателю — вообще у большинства героев детства нет. И персонажей-детей — наперечёт. Даже в самых светлых и радужных книгах. Точнее, в самых светлых и радужных их особенно мало. Или нет совсем.
Ну да, Аньюдинская школа — пожалуй, самые запоминающиеся, самые симпатичные детские образы. Так ведь тут авторы (в этом они сами признавались) учились у Киплинга писать о детях, откровенно копируя манеру его малоизвестной на русском языке повести «Сталки и компания» (включена в собрание сочинений под названием «Шальная компания», Л.; М.: Новелла, 1925, перевод Пушешникова Н. А). Кстати, АН не знал об этом издании и с удовольствием перевёл книгу сам. К сожалению, его рукопись до сих пор не найдена целиком и пока не опубликована.
Ну, и конечно, славные дети из яркого и прекрасного пролога к «Трудно быть богом» — жёлтого на голубом и зелёном с красными точками земляники. Пролога, написанного в виде отдельного рассказа и прилепленного к роману по просьбе издательства, а сегодня уже хрестоматийного.
Но, возможно, самый выразительный, самый живой детский образ — всё-таки ещё более поздний, а именно Лэн из «Хищных вещей века». И уж точно он самый значительный герой-ребенок по количеству произнесённого текста.
Ну а кроме этого?
Декларативная любовь к детям и торжественное спасение оных в «Далёкой Радуге». Да, хорошо. Но детей там не видно, их там практически нет, по имени назван лишь один бесцветный мальчик Алеша — сын директора Матвея Вязаницына и неистовой мамочки Жени. Все остальные — как абстрактная идея, как фигура речи. Мы даже так и не узнаем, сколько их было — этих юных носителей эстафеты гуманизма (хотя в планах и разработках у авторов цифры приводились точные).
Плоть и кровь обретут детишки только уже в «Гадких лебедях». Но это, простите, будут уже не вполне обычные дети, это будут вообще не совсем дети…
Блестящий детский образ — Малыш, Пьер Семёнов, но он-то и вовсе человек лишь наполовину.
Эпизодический персонаж — милый мальчик Кир из «Волн…», потенциальный люден, то есть тоже не до конца человек.
Наконец, чудовищная Мартышка-мутант из «Пикника», не менее чудовищный сыночек Захара Губаря из «Миллиарда», жутковатый маленький Иуда из «Отягощенных злом», страшненький Лёва Абалкин из «Жука»… Ничего так себе галерея детских образов! А вот ведь, собственно, и всё — ставьте точку. Или добавьте мальчика Уно из «Трудно быть богом», уже почти взрослого, эпизодического принца оттуда же, ну и Федю Скворцова из ранней новеллы «Томление духа».
Этот несколько торопливый перечень не претендует на полноту серьёзного исследования темы, это не более чем иллюстрация отношения авторов к детям и детству.
Какой можно сделать вывод?
Думается, очень простой: не таким уж счастливым было их детство, во всяком случае, всё, что случилось позже, крепко перечеркнуло, заслонило, задавило и сплющило милые сердцу хрупкие воспоминания. Это — первое объяснение.
Есть и знаменитый толстовский аргумент: все счастливые семьи счастливы одинаково, уверял нас классик. И, стало быть, просто неинтересно описывать детские годы в благополучных семьях. Мы не найдем на страницах книг АБС картинок безоблачной радости из их личного детского опыта.
И, наконец, третье объяснение. Напомним, возвращаясь к началу: у них не было общего детства. А трудно, безумно трудно писать вдвоём о том, что не было общим, о глубоко личном, интимном, в чём самому себе нелегко бывает: признаться, а не то что брату… или читателю.