Магия этой повести так и осталась для меня неразгаданной. Да, я прекрасно понимал, что АБС, выражаясь языком их персонажа Саула, сумели в этой повести «выйти из плоскости своих представлений». Да, понимал, что это первое в нашей литературе столь глубокое произведение о столкновении прошлого, настоящего и будущего. И подсознательно догадывался, что лагерь и здесь и там — наш, советский, а Гитлер и рабовладельцы — так, для цензуры. Да, я чувствовал насколько остро, насколько универсально на все времена поставлены здесь моральные проблемы. И чувствовал, что именно в «Попытке», а не в «Возвращении» впервые так ярко, выпукло и завершённо показана картина того самого вожделенного мира Полудня. Наконец, уже много-много позже, прочитав у БНа в «Комментариях…», как они придумали концовку, в которой можно ничего не объяснять, и как сладостно это было для авторов, я ахнул: «Вот в чём секрет! Вот почему и читателю так сладостно!» (Хотя поначалу обескураживало.) Но и это был не весь секрет. Не скажу, что сегодня я докопался до самого дна. Никакого дна не существует в принципе, то есть любые объяснения подобных чудес тянут лишь на частичную разгадку. Оно и понятно, всё строго по Пастернаку: «И прелести твоей секрет разгадке жизни равносилен». Но всё-таки поделюсь своим последним открытием, сделанным уже в процессе работы над этой книгой.
Несколько человек, шестидесятников, знатоков литературы, притом нефантастов (не хочу называть фамилий — здесь важны не авторитеты, а общность мысли) признались мне, формулируя почти моими словами: да, именно Стругацким лучше, чем всем прозаикам-реалистам, удалось в своих повестях якобы о далёком будущем отразить живую жизнь оттепельного времени.
И туг словно занавес раскрылся: я вспомнил, какие образы стояли перед глазами во время чтения «Попытки…» — фильм Геннадия Шпаликова и Георгия Данелии «Я шагаю по Москве». И там и там одинаковое ощущение яркого и нежного утреннего солнца, ощущение здоровья, молодости, счастья и беспредельной, необъяснимой и непререкаемой веры… нет, не веры, а уверенности в завтрашнем дне.
Сравните два текста. Не лишним будет и вспомнить кадры знаменитого фильма.
Геннадий Шпаликов:
«— Не читай во время еды — вредно, — сказала Колькина сестра, поставив на стол кипящий чайник.
Колька сидел за столом в одних трусах, ел, уткнувшись в газету. Он даже не поднял глаза. Тогда сестра выхватила у него газету и ушла в другую комнату.
Урок английского языка, записанный на пластинку, гремел над переулком. Колька зевнул и встал.
— Эй! — он высунулся в окно. — Сними пластинку!
Парень вышел из кафе. Он не понимал, чего от него хочет Колька.
— Пластинку сними!
Парень кивнул, понял, значит. Пошёл, снял;
— Мне спать надо — мешает! — крикнул Колька. — Ты что, потише не можешь пустить?
— Если тихо, до меня не доходит. Отвлекаюсь, — объяснил парень.
— А ты не отвлекайся, — сказал Колька и заметил……Володю, идущего обратно по переулку с чемоданом в руке».
Братья Стругацкие:
«Вадим ел, листая книжку, и с удовольствием поглядывал на хорошенькую дикторшу, рассказывавшую что-то о боях критиков по поводу эмоциолизма. Дикторша была новая, и она нравилась Вадиму уже целую неделю.
— Эмоциолизм! — со вздохом сказал Вадим и откусил от бутерброда с козьим сыром. — Милая девочка, ведь это слово отвратительно даже фонетически. <…>
Вадим встал и с бутербродом в руке подошел к распахнутой стене.
— Дядя Саша, — позвал он, — вам ничего не слышится в слове „эмоциолизм“?
Сосед, заложив руки за спину, стоял перед развороченным вертолётом. „Колибри“ трясся, как дерево под ветром.
— Что? — сказал дядя Саша, не оборачиваясь.
— Слово „эмоциолизм“, — повторил Вадим. — Я уверен, что в нем слышится похоронный звон, видится нарядное здание крематория, чувствуется запах увядших цветов.
— Ты всегда был тактичным мальчиком, Вадим, — сказал старик со вздохом. — А слово действительно скверное.
— Совершенно безграмотное, — подтвердил Вадим, жуя. — Я рад, что вы это тоже чувствуете… Послушайте, а где ваш скальпель?
— Я уронил его внутрь, — сказал дядя Саша.
Некоторое время Вадим разглядывал мучительно трепещущий вертолёт.
— Вы знаете, что вы сделали, дядя Саша? — сказал он. — Вы замкнули скальпелем дигестальную систему. Я сейчас свяжусь с Антоном, пусть он привезёт вам другой скальпель.
— А этот?
Вадим с грустной улыбкой махнул рукой.
— Смотрите, — сказал он, показывая остаток бутерброда. — Видите? — Он положил бутерброд в рот, прожевал и проглотил.
— Ну? — с интересом спросил дядя Саша.
— Такова в наглядных образах судьба вашего инструмента».
Единая стилистика. Абсолютно. Стругацкие не могли ни смотреть, ни читать этого — они своё написали раньше. Шпаликов — теоретически мог, у него было на это несколько месяцев, но практически — никаких даже намеков на интерес к фантастике или общих близких друзей — откуда?
Вывод один: просто эти картины написаны обе с одной натуры равно талантливыми людьми. Пожалуй, именно наше кино, а не проза, именно наш «советский неорелизм» и приближался по силе и точности отражения эпохи к тем лучшим образцам, которых достигли тогда АБС.
У нас ведь было потрясающее кино, замеченное и оценённое, кстати, во всем мире. Не менее ярким символом эпохи, причём на два года раньше, именно в том самом 1962-м стал другой фильм по сценарию Шпаликова — снятая Марленом Хуциевым лента «Застава Ильича», в прокате получившая название «Мне двадцать лет». Он был слишком хорош для этого мира и без всяких видимых причин наткнулся на яростное сопротивление чиновников от искусства. Он вышел на экраны только в 1963-м.
Тогда же, в 1962-м, взошла звезда Андрея Тарковского: он закончил свой первый полнометражный фильм «Иваново детство», пожалуй, самый счастливый в судьбе великого режиссёра. У фильма была отличная пресса, великолепные сборы и полтора десятка наград из самых разных стран мира. Наиболее престижную — Золотого льва Святого Марка, гран-при МКФ в Венеции, — он получил сразу, в том же году. Конечно, собратья по цеху не могли не заметить такого явления. Вот только подчеркнём ещё раз: общий уровень нашего кино был столь невероятно высок, что не все поняли тогда, кто перед ними. Оценили — да, выдвинули, наградили — да. Но в своей компании сказали привычное, модное тогда: «Старик, ты гений!» То есть приняли в «сообщество гениев», не осознавая ещё, что он, Тарковский, уже не с ними, он — далеко впереди…
Всё было почти, как с АБС. Заметили по первым публикациям, а смирились с их лидерством лишь в 1962-м. Тарковскому оставалось ещё четыре года и ещё один фильм, прежде чем он окончательно ушёл в отрыв — после «Андрея Рублёва». И далеко не случайно эти судьбы пересеклись. Они должны были пересечься. Таланты могут друг друга не заметить — их много, гении обречены на то или иное общение — их слишком мало. Ещё одним таким же гением был Высоцкий. И о нём и об Андрее Арсеньевиче отдельный разговор впереди.
А тогда нормально было ставить в один ряд с Тарковским, скажем, «Дикую собаку Динго» Юлия Карасика (тем более что он тоже получил «Золотого льва»), а те же «Девять дней одного года» Михаила Ромма, мастерскую которого во ВГИКе заканчивал Тарковский, разумеется, ставились намного выше. Это сегодня, спустя годы, уже ясно, что не всё определяется возрастом и опытом. Например, ещё одним событием 1962-го считался фильм «Люди и звери» Сергея Герасимова, мэтра из мэтров, генерала от кинематографии. Но, сказать по совести, кто о нём сейчас помнит, кроме киноведов? А о Тарковском слышали даже те, кто кино вообще не смотрит.
Ох, а какие были выставки, какие спектакли в театрах, какая музыка была, какие исполнители, какие, чёрт возьми, иностранцы начали приезжать к нам в те годы! Один Вэн Клайберн чего стоил, которого упорно называли как-то по-китайски «Ван» и фамилию читали по буквам — Клиберн, но знала его вся страна, не хуже, чем своих: Рихтера или Гилельса. Впрочем, музыкальная тема слишком далека от нас и мы не станем в неё углубляться, просто хотелось напомнить, что это было прекрасное время для всех искусств.