VI
Справедливо было сказано кем-то, что каждый приходит к тому, к чему тяготеет; нечто подобное должен был подумать и я, оказавшись в мартовский полдень на крыльце нашей поликлиники. В голове сидела одна-единственная мысль, прочная как гвоздь-«двухсотка», — меня отстранили от полетов на полгода. Если верить председателю комиссии, доктора отнеслись ко мне по-доброму, поскольку имели возможность отстранить и на год.
Я стоял на ступенях крыльца, бесцельно смотрел на просохший местами тротуар, на остатки грязного снега под деревьями, курил и все не решался пойти в штаб отряда и сообщить новость. Хотя вряд ли это известие могло оказаться новостью: туда уже позвонили. Плохие вести бегут впереди, это известно. Отстранение на любого летчика действует подобно удару по голове: не смертельно, но требует немедленного лечения, поскольку, кроме полетов, иной жизни нет и не предвидится, — но я-то последнее время думал, как бы оставить самолет, пожить без него и оглядеться. Отчего же и меня так ударило? Быть может, дело в том, что уйти самому и быть отстраненным не одно и то же? Наверное, а возможно, я получил то, что заслуживал.
Когда рано утром я поехал в поликлинику, у меня не появилось никакого предчувствия. Годовую медкомиссию я проходил не впервые и поэтому спокойно лежал на кушетке, пока снимали кардиограмму, с таким же чувством ожидал в коридоре вызова, побывал у терапевта, а затем — у хирурга и окулиста. Спокойно вошел и в кабинет невропатолога. Врач сидела за столом, писала что-то и одновременно разговаривала с медсестрой, пожилой женщиной в накрахмаленном, но все же желтом халате. Кажется, я ее раньше не встречал. С Валентиной Борисовной мне приходилось говорить не однажды, и поэтому и спокойно смотрел на нее и на белоснежный ломкий халат. Когда я вошел, она отвлеклась от разговора и поздоровалась.
Я назвал свою фамилию, понимая, что она могла и забыть.
— Так! — сказала она (у нее всегда выходило «тяк»), нашла мою книжку и снова взялась за писание. — Не люблю его, — продолжила она прерванный разговор. — Болел, но зачем-то поехал на Сахалин. Это, простите меня, поза. Поза, — повторила она, взглянув на медсестру. — А женщины! Их было немало, об этом мало кто знает, но...
Из этого «но» надо было делать вывод, что Валентина Борисовна знала. Сестра покосилась на меня и сказала, что она что-то читала и ей показалось интересным.
— Не знаю, — капризно возразила Валентина Борисовна. — У меня свое мнение: не люблю! И с обратным заключением никогда не соглашусь. Вы раздевайтесь, — предложила она мне поприветливее, а сестре посоветовала: — Подумайте — и придете к такому же мнению. Не зря же я его и читать не стала.
Сестра ничего не ответила, а мне пришло в голову, что работает она недавно и Валентина Борисовна спешно обращает ее в свою веру. Казалось бы, какое дело ей до этой женщины, которая явно дорабатывает до пенсии, была далека и от Сахалина, и от чтения и поддерживала разговор из вежливости. Как новенькая, она не слышала того, что было известно всем в поликлинике: Валентина Борисовна увлекалась литературой, что выражалось в основном в осведомленности о личной жизни писателя. Коллеги относились к этому довольно спокойно, старались, вероятно, избегать литературных разговоров, и однажды я слышал, как одна медсестра сказала другой: «Тяк!» — и они похихикали.
Я стоял полураздетый и ждал. Валентина Борисовна не торопилась. Она раскрыла мою книжку, полистала ее и, словно бы что-то вспомнив, зыркнула на меня. В этот момент сестра осторожно сказала, что, в общем-то, можно и ничего не читать, поскольку чтение ума не прибавляет, да и глаза беречь надо.
— Нет, — не согласилась Валентина Борисовна. — Но вот его я читать не собираюсь.
Смелое заявление, напоминающее известное «не ндравится». Присутствовать при таком разговоре не очень-то удобно вообще, к тому же еще и стоишь почти голый. Но быстрый взгляд Валентины Борисовны я все же заметил, хотя он и не насторожил меня: у каждого доктора своя система.
— Протянем ручки вперед, — сказала Валентина Борисовна, вставая из-за стола. — Ладошки вверх! Закроем глазки, достанем кончик носа, оскалимся... Так!
Она проверила мои рефлексы, вернулась к столу, и видно было, что-то ее расстроило. Она не предложила мне одеваться, листала книжку с сегодняшними записями, рассматривала их, а затем повернулась ко мне.
— Вы... — начала она, но тут же замолчала, снова заглянула в книжку и только после этого спросила: — Вы поняли, о ком мы говорили?
И довольно радушно улыбнулась.
Надо было прикинуться дураком — такие, как Валентина Борисовна, больше всего ценят именно эту категорию, — и она учла бы это в дальнейшем, но я ответил, что прекрасно понял.
— Да? — удивилась она так, будто бы я решил непосильную задачу. — Какое ваше мнение? Но — правду, и только правду!
Я понял, что мои дела плохи: такой призыв вызывал во мне недоверие.
— Что же вы молчите? Если у вас другое мнение, очень даже интересно.
— Другое, — ответил я, подумав, что здесь было бы лучше обойтись мнением Валентины Борисовны. — Не понимаю, как можно судить, не читая, да еще и валить все в кучу: и поездку, и женщин...
— Личность накладывает отпечаток!
Она захлопнула мне рот этой фразой, и весь ее вид говорил, что она имеет право судить.
— Вот тяк! — приписала Валентина Борисовна себе еще одну победу. — Спорить со мной тяжело.
— Что там тяжело — невозможно!
Улыбка слетела с ее лица, рот приоткрылся, она взглянула на сестру и, казалось, сейчас закричит: «Караул! Наших бьют!»
— Вы бы... это... — начала сестра, но я перебил ее, сказав, что из этого кабинета судить легко, особенно если стоит раздетый человек.
— Неужели вам не пришло в голову, — продолжал я, делая шаг к Валентине Борисовне, — что книги пишут сотни, а поступок... Кто вы такая, чтобы судить?! Кто?! Почему вам хочется растоптать все лучшее...
Мне не хватало слов, и я чувствовал, что надо говорить поспокойнее.
— Кто — я хочу растоптать? — Она ткнула себя пальцем в грудь.
— Да, а что это вы так удивляетесь! И занимаетесь этим многие годы!
— Тяк! Помолчите, мы еще не закончили осмотр. Нет, нет, помолчите! — она повысила голос, заметив, что я собрался говорить. — Протянем ручки, ладошки вверх...
Она проверила меня еще раз и спросила, как я переношу ночные полеты и как работается. Вопросы вполне обычные на комиссии, но мне было понятно, что задает она их перед тем, как сказать мне главное. Я ответил, что работается нормально. Она кивнула и поинтересовалась моей личной жизнью. По инерции я ответил, что никакой личной жизни нет, и понял: Рогачев передал ей разговор в пилотской. Он только намекнул, а она должна была найти подтверждение. И она его нашла, но что-то ее удерживало, будто бы она стеснялась. Именно «будто бы», потому что, если судить по ее метким литературным замечаниям, это чувство было давно позабыто.
— Сон спокойный?
— Спокойный.
— Кошмары не мучают?
— Нет, — ответил я, глядя ей прямо в глаза. — А вас?
— Рефлексы... — начала она заготовленную фразу, но осеклась и открыла рот, словно бы обожглась; несколько секунд смотрела на меня, а затем сказала глухо: — Подписать вам не могу.
— Это не новость. — Я стал одеваться. — Вертите меня, стучите, не знаете, к чему придраться. Призываете говорить правду, а сами...
— Вы забываетесь, — прошипела она, и ее глаза потемнели от злобы, — вы с кем говорите! Какую правду? У вас неправильный оскал, тяк... Даже сейчас видно! — Она ткнула в мою сторону пальцем. — И нервы расшатаны! Вам надо обратиться к психиатру! Неправильный оскал свидетельствует...
Закончила она латынью, и руки ее тряслись. Я повернулся и пошел к двери, и там меня догнали слова о том, что в авиации должны работать здоровые люди. Я остановился и спокойно ответил, что здоровые люди работают в торговле. Валентина Борисовна записывала в моей книжке, но при этих словах вскочила...