ТРЕВОЖНЫЕ КРИКИ
До знакомой поляны у ручья добрался я под вечер, но солнце стояло довольно высоко над кронами деревьев, скупо согревая пожухлую траву, сосны, березы, две стройные ели с одинаково ровными верхушками. В преддверии белых северных ночей заход солнца все больше отступал, садилось оно медлительно, как бы с неохотой. Небо сияло чистотой, синело, и закат должен был прийти ровный и долгий. В сумерки потянут над полянами вальдшнепы, призывно хоркая и выискивая в траве подруг. До этого заветного времени было еще долго, и я первым делом разложил небольшой костер, подвесил мятый котелок с пятью картошинами и, поджидая, пока закипит вода, сидел на березовом чурбаке и наслаждался одиночеством, лесной тишиной и мыслями о том, что наконец-то выбрался сюда, на поляну, и вижу знакомые деревья, старое кострище, ручей, тихо курлыкающий в низинке.
Знал я это место давно: несколько лет назад брел по лесу с ружьем, пробирался заросшей просекой и, наткнувшись на поляну, остановился, пораженный красотой, чистотой и нетронутостью леса. Деревья стояли не шелохнувшись, зеленела трава по берегам ручья, который наговаривал что-то свое; и повеяло вдруг на меня таким покоем, что я хотел неслышно обойти это место и пойти дальше. Но увидел на пригорке старое кострище и направился к нему. Кострище было аккуратным, рядом лежали два чурбака, обрамляя его углом, и подумалось, что был здесь хороший человек, сидел ли просто так, отдыхая, или же охотился — не знаю, но чувствовалось, что поляну он берег. Может, поэтому или же из-за того, что красота поляны была первозданной, мне казалось, что не ступала на нее нога человека. Редко теперь встретишь подобное место в исхоженных лесах, и что удивительно — невдалеке от города. Беспокойные люди проскочили ближние пределы, устремились дальше, выискивая глухомань. И выходило, что только торопливость людская сохранила зеленую поляну, вот эти березы, молодую поросль и чистый ручей, который я без колебаний назвал Средним, в разумении того, что на лесных просторах отыщется и больший и меньший.
Прошлой весной, приехав вот так же на тягу, я попал под дождь, вымок до нитки, но решил дождаться сумерек: вдруг потянут вальдшнепы. И дождался: дождь перешел в снег, поляна скоро побелела. Птицы смолкли, наверное по-птичьи изумляясь: «Вот тебе и весна!» А я в густом снеге побрел на электричку... Это ушло в прошлое, а теперь было тепло, солнечно, весело распевали птицы, бездымно горел костер, ворчливо булькала вода в котелке. Хорошо было до удивления. Я смотрел вокруг — на березы, на небо, на старую просеку, которая и вывела меня когда-то на поляну. Там, вдали, над нею летала пара журавлей. Они ходили в небе плавными кругами, то показываясь над верхушками деревьев, то скрываясь за ними. К пению и возне птиц я привык, и мне казалось, что вокруг стоит тишина. Появившаяся сорока что-то протрещала, перелетела с березы на сосну, а затем подалась дальше, разнося, вероятно, весть о моем костре. Сойки, проводив сороку, притихли, после загалдели с новой силой, а какая-то неведомая мне птаха с завидным постоянством певуче утверждала: «Жили так! Жи-и-и-ли т-а-а-к!» Замолкла и прислушивалась, будто бы ждала ответа.
Пора было солить картошку; я вытащил из рюкзака сверток, а заодно — хлеб и колбасу, положил все это около чурбака на траву. В это время невдалеке послышался собачий лай, и тут же из кустов выскочила крупная лайка. Завидев меня, она остановилась в нерешительности, с любопытством оглядела костер, ружье и меня самого и, здороваясь, гавкнула один раз.
— Откуда тебя принесло? — спросил я, и лайка ответила звонко, возбужденно. — Охотишься, никак...
— Гуляет, — ответил мне хозяин собаки, выходя на поляну. — Рвется в лес, силы нет, только что за полы не хватает. Пошли и пошли! Ну, пошли, поскольку и мне размяться не мешает...
Подойдя, он поздоровался, быстрым взглядом оглядел костер, ружье, на меня взглянул искоса, как-то по-петушиному, определяя, видать, что я за человек. Было ему лет сорок, возможно, чуть больше; лицо — строгое, немного вытянутое, глаза — спокойные и внимательные. Одежда простая и обычная для леса: телогрейка нараспашку, клетчатая рубаха, на голове — облезлая шапка с разведенными ушами.
— На тягу? — спросил он, как мне показалось, несколько насмешливо. — Времечко подходящее, — добавил, не дожидаясь ответа. — И денек выдался значительный.
— Хочется постоять, послушать, — сказал я, несколько удивляясь непривычному определению дня и тоже стараясь угадать, что за человек встретился мне в лесу. — Садитесь, — кивнул я на чурбак. — Скоро картошка поспеет.
— Благодарю! — откликнулся он серьезно, оглядел поляну и сказал как бы и не мне вовсе: — Отдохнуть можно, отчего бы...
С этими словами он опустился на обрубок березы и вздохнул так, словно бы хотел сказать: «Ну и красота вокруг!» — не сказал, только взглянул на меня по-доброму, улыбнулся едва приметно и махнул рукой на собаку, которая, осмелев, уже нанюхала колбасу.
— Уймись, прицепа! — прикрикнул он и спросил меня, давно ли я знаю это место.
Я ответил, и какое-то время мы молчали. Лайка, получив кусок колбасы, залегла чуть в стороне и сторожко водила ушами. Когда я тянулся к костру, она смотрела на мои руки и замирала в ожидании, что достанется что-нибудь и ей, но после напускала на себя равнодушный вид и отворачивалась. Хозяин не обращал на нее внимания, и она положила голову на лапы и успокоилась, настроившись на долгое ожидание.
Постепенно мы разговорились, и я узнал, что мужчину зовут Климом Сергеевичем, а собаку — Байкалом.
— А живете вы где? — поинтересовался я, снимая котелок с огня. — В Красницах?
— Нет, зачем же! В Сусанино мы живем, — ответил Клим Сергеевич, взглянув на небо. — Благодать-то какая! Боже мой, смотрю и думаю, что значит весна. Все вокруг возродилось...
— Сусанино — знаменитое место, — сказал я, намекая на Ивана Сусанина из костромской деревеньки. — Леса не такие дремучие, но и в них заблудиться не долго.
— Место вполне обычное, — не согласился Клим Сергеевич и поглядел на меня с улыбкой, вероятно не уловив шутки. — Леса дремучие извели, это точно. А так — поселок и есть поселок, с какого краю не заходи. Дома, бараки, станция да железная дорога. Сараи имеются, люди ходят, детишки бегают. Весна, — продолжал он совсем другим голосом, тихо, радостно — По лесу бреду, гляжу и удивляюсь. Холода не так давно и отошли, а все воспрянуло, ожило враз. Что откуда и взялось! Природа — ни тебе лишнего, ни пустоты. Была земля, теперь трава, цветы мелкие... Кому они сейчас, цветы? Зачем? Диву даешься, а вот же светят огоньками. Даже электрички, кажется, кричат веселее.
Он взглянул на меня, безмолвно спрашивая, понимаю ли я все это — и тишину, и весну, и жизнь, и даже электрички. Что-то меня царапнуло в его голосе, и мелькнула мысль, что, возможно, мы отвыкли от живых слов, от восхищения каким-то неприметным цветком, деревом... Я ничего не ответил, взглянул на него, а затем слил воду, перекинул картошку на крышку и ополоснул котелок для чая. Картошка аппетитно парила, и я, кивнув на нее, пригласил перекусить. Клим Сергеевич отказался, сославшись на то, что вполне сыт.
— Разве что кусочек колбасы с хлебом, — добавил он, подумав, наверное, что обидит меня своим отказом. — Да и то уж так, поскольку не голоден.
— В лесу это не разговор, — посмеялся я, нарезая колбасу. — Из электрички выйдешь, уже есть хочется.
— Природа, — согласился Клим Сергеевич. — Здесь все не так, и мысли другие. А уж чаю попить из котелка — ничего вкуснее и не бывает...
И тут я сказал, что на природе не грех принять бы и чарку, да вот беда, в лес никогда не беру. Клим Сергеевич взглянул на меня вроде бы даже удивленно, будто бы не ожидал услышать ничего подобного, но промолчал. Мне стало интересно, отчего он нахмурился и даже не отшутился, но спрашивать прямо я не стал. Мало ли что бывает в жизни человека, что поворачивает его мысли в ту или другую сторону. Верно, я ничего и не узнал бы, но Клим Сергеевич заговорил сам: он правильно угадал, что меня заинтересовало его молчание.