— Слава новоженам, мир да любовь, — заволновались купцы, стоявшие отдаленно, и осеклись: сам губернатор, сам городской голова, пароходчики Каменские, командир баталиона, горные инженеры — господи, а им-то честь по каким капиталам? — прошествовали за Воронцовыми.
Толпа, охочая до криков и подарков, наседая, голосила, наряд полиции прилично осаживал. Для Бочарова все это было уж слишком. Вывернулся из толпы, поскользнулся по накатанному снегу и — чуть не под копыта. Кучер вскинул каракового жеребца, завернул, соскочил, помог Бочарову подняться, подал шапку. Из-за полога выглядывала круглолицая кареглазая девушка, грозила пальцем.
— Подай-ка его ко мне, — приказала кучеру, потянула Бочарова за рукав, усадила рядом с собой, на покрытый шкурой медведя диванчик. — Домой! — и опустила полог.
Быстрая полутьма с внезапными высверками солнца, смеющийся рот, озорнинки в глазах… Опять эта Ольга Колпакова!
— Куда вы меня умыкаете?
— Ко мне в гости.
— Прошу остановить!
— Как бы не так. — Ольга расхохоталась, запрокинув голову.
— Но ведь это же неудобно, да и притом я…
— Знаешь что, Костенька, — неожиданно всерьез прервала Ольга, — я плюю на всякую чушь, которую переживают приличные дамы и господа. Живу, как душа велит!
«До чего же славно она сказала, — подумал Бочаров. — Но ей-то при деньгах это просто». Хотелось, чтобы она заговорила о свадьбе, может быть, он бы бранился, жаловался, злословил, тогда не жгло бы так внутри и ворот не мешал бы дышать. Но санки остановились, кучер учтиво и умело подал Ольге руку.
Они были, кажется, в Красноуфимском переулке. Длинный кирпичный дом, весь изукрашенный по фасаду столбиками и арочками, заборы, будто стены крепости, над ними крыши амбаров, сараев и конюшен.
Заходящее солнце отбрасывает тени, углубляет ниши, и вместо дома воображаются большие рыжеватые соты, наподобие тех, что продают бортники на базаре.
Ольга позвонила, отпер стриженный в скобку человек в длинном кафтане стрельца, в сапогах-бутылках. Удивленно посмотрел на Ольгу, на Бочарова:
— Без родителев-то молодых людей принимать не обучены…
— Ступай, Никифор, ступай, — ласково и настойчиво сказала Ольга, — да прикажи гостю водочки.
У Бочарова в глазах все были колонны собора и белая фата среди них — не заметил, как прошел комнаты. Вскоре, затерявшись в огромном кресле, сидел он в слишком натопленной комнате за низким столом, доску которого не прошибешь и пушкой. Ольга сама налила Бочарову водки, себе — шипучего рубинового напитка.
— За здоровье Николая Васильевича — сказала грустно. — Все же он храбрый человек.
— Не упоминайте о нем! — чуть не закричал Костя.
— Мне тоже нелегко… — Она отпила, села на бархатную банкетку, не оправляя подола. — Отец ни в чем не отказывает… Только одного не простит: если не выйду замуж без приумножения капиталу. А я не могу, лучше монастырь!.. Перезреваю, грудь вот не обуздать, а никого из наших толстосумов не надо. Озорничаю, дерзю, а ведь тоже, как ты, в неволе.
Она покусала кожицу на губе, отпила еще, с трудом проглотила, будто что-то твердое.
— Чего уставился? — спросила грубо. — Всякое болтают про меня, да не это страшно: сердцевина загнивает.
Костя от неожиданности, от неловкости прогнал без закуски три рюмки кряду, жалко стало себя, Ольгу захотелось утешить, приласкать.
— Думаешь, зачем пред тобой расслюнявилась? — встала Ольга. — Потому что чище, честнее ты всех этих… И одинаково мы с тобой ноги из трясины выдергиваем. Скажи, что тебе дать, чтобы ты о Нестеровской не вздыхал? Ведь ничегошеньки в ней нету: ни натуры, ни характеру — размазня. Надо было мне капитана ко дну стащить, намается с ней.
— Он получил первую награду, — пробормотал Костя и опрокинул графинчик кверху донышком.
— А ведь с тобой скучно до смерти, — захохотала Ольга, прежняя Ольга, подбегая к нему и встрепывая его волосы. — Если тебе надо будет денег — достану!
— Ничего мне не надо, ничего. — Костя опустил голову.
— Ну и дурак. — Она позвонила, сказала вошедшему Никифору проводить господина в кабинет да устроить там ночевать.
Ночью Косте показалось, будто кто-то плакал за дверьми, но чего пьяному не почудится…
За опущенными шторами Наденькиной комнаты не угадывалось — полдень или полночь в Перми. Наденька подтянула колени, не почувствовала тонкой нежности пеньюара. Все вспомнила, стало жарко, страшно. Тронула рукою — рядом никого. Зарылась в подушку, зашлась бабьими слезами: «Мама, мамочка моя…» И в то же время что-то твердило ей, что даже перед самой собою она ведет себя глупо, сама же ждала, сама хотела этого! Не этого хотела? Но ведь был только один такой день — бесконечный, стыдный свой вечерней тайной, сегодня, может быть, все по-иному, жизнь станет праздничной, огромной. Она повернулась на спину, отметив, что раньше бы, до этого, поспешила одеться.
Вчера все было полусном, полуявью, думалось: ничего не восстановится в памяти. И правда — венчание не вспоминалось. Что-то звучащее высоко и стройно, влажный, рокочущий басовый глас над самым ухом. Она отвечала этому гласу покорно и бездумно. Потом их повели в пахучем облаке, в блеске зеленых, оранжевых, голубых переливов, и Николай Васильевич был рядом, и она уже была не Нестеровская, а Воронцова.
Дальше — все до реальности видно. Возле Благородного собрания теснота от санных экипажей. Николай Васильевич выводит Наденьку под руку, за ними торопится отец, немного чужой под веселым хмелем, посаженная мать, шафера, среди которых почему-то очень сердитый поручик Мирецкий. В помещении шумно, гости разделились на две стороны: справа мужчины, слева дамы. Наденьке стало гадко, будто глазами ее раздевали. Опустила голову: теперь только тупые носки ботинок, сапог и туфель, и разнообразный шепот. Городской голова, красный, с вытаращенными от старания глазами, бежит навстречу, ведет в буфет. Наденьке ничего не хочется, но Николай Васильевич, противу своего обыкновения, выпивает рюмочку, закусывает семгой. Колпаков успевает пропустить две, смешно топчется, тесня Воронцова к зале.
Там толчея гостей, а посередине дубом стоит соборный протодьякон; все в ужасе от него отбегают. Протодьякон растет в объемах, разверзает рот. Сначала ничьи уши не воспринимают звука, потом — будто падает потолок, рушатся стены:
— Мно-ое-еа-а!
— Многаялета, многаялета, многая ле-ета! — скороговоркой успокаивают бурю певчие, уже видные за сократившимся протодьяконом.
Окружают, поздравляют, несут подарки. От тетки подарка нет, Наденька напрасно ждала… Все ахают: неведомый никому человек вносит шкатулку черного дерева, под крышкою — искусно сделанная позлащенная пушечка с серебяными ядрами.
— Лазарев прислал, сам Лазарев! — Восхищение по зале.
«Значит, тетка Николая Васильевича не восприняла, как сначала и папу. Но бог с ней, мне ничего от нее не нужно, только вот увидит Воронцова и поймет мой выбор…»
Капельмейстер Немвродов на хорах подал знак музыкантам.
— Просим, просим, — зааплодировали дамы, и Воронцов с Наденькой оказались в первой паре.
Наденька знала: Николай Васильевич не танцевал. Однако обычаю надлежало следовать.
— До чего же глупо все это, — шепнул он, дернув усом.
Она согласилась и, осторожно помогая Воронцову, делая вид, будто он ведет ее, прошла через залу. Все опять зааплодировали. Метались потные официанты с подносами — шампанским и закусками, прыгали распорядители. В буфете раздавался крепкий голос отца и хохот Колпакова, пожилые гости, потирая руки, торопились туда. О Воронцове и Наденьке, казалось, все забыли.
— Сейчас бы в Мотовилиху, — сердито сказал Николай Васильевич. — Ты очень устала?
Мурашки пробежали по телу от этого «ты». Она отстранилась. Из буфета бежали к ним с шампанским.
— Да здравствует великий преобразователь! — возгласил Колпаков, сунул бокалом в воздух, хлебнул и махом в пыль разбил его о стену…
— …Надежда Михайловна, — звал из-за двери отец хрипловатым и виноватым голосом, — вставай, голубчик, уже за полдень.