XIII. "Carpe diem!"[159]
Но Хвалынцеву в настоящую минуту ничто подобное не приходило в голову. Он весь был — ожидание скорого свидания со своим идолом и, то и дело, ежеминутно погонял своего «дружкаря» нетерпеливыми возгласами: "прендзей! прендзей рушай! скорее!" — Но тот, пощелкивая бичом, и без того уже гнал во всю рысь свою длинноухую пару. На площади Трех Крестов Константин расплатился с дружкарем и, с замиранием сердца, вступил в густые, темные сени уяздовских каштанов. Вот и знакомый палац графини Маржецкой. Там, внутри, казалось, все уже давно покоится глубоким сном, и ни единая полоска света не пробивается сквозь щели наглухо захлопнутых ставень. И внутри, и снаружи, повсюду мрак и тишина глубокая. Вот и чугунная решетка. Константин нащупал калитку, подавил ручку запора, которая тотчас же подалась на его легкое усилие — и калитка открылась пред ним свободно и без шума. Бережно подобрав свою саблю, чтобы неуместный лязг ее не нарушил окрестной тишины, он осторожными шагами пошел мимо стены дома, по песку садовой дорожки. В воздухе тихого сада разливался запах резеды и левкоя. Таинственные кудрявые кущи, в глубину которых убегали садовые дорожки, как-то сторожко и чутко глядели на необычного посетителя своими темными впадинами, словно бы и маня, и остерегая его в одно и то же время. Константин завернул за угол и очутился пред задним фасадом палаца, около садовой террасы, заставленной цветами и растениями. На эту террасу выходила стеклянная дверь и два раскрытых окна, которые были слабо освещены матовым светом лампы, разливавшимся из-под нахлобученного на нее абажура. Сердце Константина сильно и мерно стучало. Он осторожно, неслышными шагами поднялся на ступени и заглянул в окна: в комнате никого не было; в одном углу он разглядел круглый стол, сервированный на два прибора. По-видимому, здесь уже было готово к скромному ужину, обещанному графиней. Но где же сама она? где эта фея — обитательница этого палаца и этого сада, которые казались теперь Константину словно заколдованными, — где она?
Он, еще тише чем поднялся, сошел теперь со ступеней террасы и, мимо дикого винограда и абрикосовых деревьев, лепившихся по переплету решетки вдоль домовой стены, пошел далее. Вот еще одно освещенное окно в боковой комнате, которое тоже выходит в сад и в эту минуту стоит открытым настежь. Мягкий и теплый воздух ночи вливается в него струею до того плавною и тихою, что даже не колеблет пламени свечи, поставленной на столике близ окошка, которое было прорезано настолько низко, что человеку, стоящему на дорожке, в двух шагах от него, можно было без всякого затруднения видеть все, что происходит в комнате. И Константин, в чаянии увидеть там Цезарину, пожираемый нетерпением и ожиданием скорого свидания, не удержался пред искушением и заглянул в окошко.
Вдруг сердце его упало на мгновение, и он остановился как зачарованный, приковавшись взором в глубину освещенной комнаты. Там была она. Он увидел ее в том же черном платье, в каком была она за час пред этим в театре. Только густые, пепельные косы были распущены, по-домашнему, в силу местного революционного обычая, и, рассыпаясь волнистыми прядями, падали на спину и плечи.
Она стояла почти в профиль к окну, опустясь на колени позади своего раздетого и тоже коленопреклоненного ребенка пред образом Ченстоховской Богородицы, висевшим над его кроваткой. Молитвенно сложив своему мальчику руки, она заставляла его повторять за собой, на сон грядущий, слова польской молитвы. Звучный, контральтовый голос ее дышал фанатическим упованием, и каждое слово отчетливо и ясно доносилось до Хвалынцева. После обычного "Ойче наш, ктуры есть в небе", она заставила ребенка повторять за собою известную "Литанию пилигрима" — эти фанатизирующие и суровомощные, как бы из железа выкованные слова молитвы, вылившейся из-под поэтического пера Адама Мицкевича.
— "Cyre elejson, Christe elejson!"[160] внятно и плавно звучал голос Цезарины, сопровождаемый детским лепетом ее ребенка. — "Христе, услыши нас! Христе, выслушай нас! Боже Отче, изведший люди Твоя из земли Египетской и возвративший их в землю Святую, — возврати нас в отчизну нашу!
"Сыне Избавителю, Ты — замученный и распятый, воскрес из мертвых и царствуешь во славе, — воскреси из мертвых отчизну нашу!
"Матерь Божья, Ты, которую отцы наши "Царицей Польши и Литвы" называли — избави Польшу и Литву!
"Святый Станиславе, защитник Польши, молись за нас!
"Святый Казимир, защитник Литвы, молись за нас!
"Святый Иосиф, защитник Руси, молись за нас!
"Вси Святые, защитники Речи Посполитой нашей, молитесь за нас!
"От неволи московской, австрияцкой и прусской избави нас, Господи!
"Ради мученичества юношей литовских, палками забитых, в рудниках и в изгнании погибших, избави нас, Господи!
"Ради мученичества обывателей ошмянских, в храмах Твоих и в домах вырезанных избави нас, Господи!
"Ради мученичества воинов, в Кронштадте убиенных, избави нас, Господи!
"За раны, слезы и терпение всех узников, изгнанников и странников польских, избави их, Господи!
"Тебя молим и просим: услыши нас, Господи!
"О брани всеобщей за вольность народов просим мы, Господи!
"Об оружии и орлах народных наших просим мы, Господи!
"О гробе костям нашим на земле нашей просим мы, Господи!
"Господу помолимся!
"Господи Боже всемогущий! Сыны народа воинского возносят к Тебе руки безоружные и взывают к Тебе из чуждых стран: из глубины рудников сибирских, из степей Алжира, из снегов камчатских и из чужой земли французской, зане в отчизне нашей, Польше — поверь, о Господи! — не вольно есть взывать к Тебе. Старцы наши, жены и дети молятся тебе лишь втайне: мыслью и слезами…
"Боже Ягеллонов, Боже Собиесских, Боже Костюшков, умилосердися над нами и над отчизной нашей! Позволь нам вновь молиться Тебе обычаем предков, на поле битвы, с оружием в руках, пред алтарем, сложенным из литавр и пушек, под балдахином орлов и знамен наших! В отчизне же нашей дозволь молиться нам в храмах городов и весей наших. Amen! Amen! Amen!"
Молитва давно уже была кончена, и мальчик, перекрещенный трижды своею матерью, давно уложен в постель, и окно было захлопнуто и стора спущена, и свет свечи заменился слабым мерцанием лампады, а Хвалынцев все еще неподвижно стоял на своем месте, изумленный и пораженный сильным и совершенно новым впечатлением только что услышанной молитвы. — "Так вот он, этот глубокий и вечно живой родник польской ненависти к нам!" думалось ему. "Вот откуда бьют его неиссякаемые струи! Еще из пеленок, с молоком матери, с первым лепетом молитвы ребенок всасывает вражду и привыкает к ненависти!.. Борьба против мятежа понятна; но чем станешь бороться против детской молитвы?!."
* * *
Тихо стукнула стеклянная дверь на террасе — и по ступеням лестницы плавно заколебался темный силуэт сходящей женщины. Хвалынцев бросился к ней навстречу, но она легким движением руки предупредительно остановила его не в меру порывистое и страстное движение.
— Давно вы здесь? — заговорила она полушепотом. — Вас никто не заметил? Никто не видал, когда вы входили в калитку?
Хвалынцев успокоил ее насчет полнейшего своего incognito.
— Мы останемся с вами в саду, пока в доме все улягутся и заснут, — продолжала Цезарина. — Моя девушка не спит еще. Дайте мне вашу руку и пойдемте подальше, в глубину — там нас не услышат, там можно говорить свободно.
И она повела его в отдаленный угол сада, к беседке, устроенной из кустов сирени и жасмина и осененной сверху сплетавшимися ветвями белых акаций. Там стояла чугунная садовая скамейка.
Тихая ночь, благоухание цветов и свежей травы, темнота сада, таинственность свидания и близость любимой женщины, идущей рядом, рука об руку, что позволяло ее спутнику осязательно чувствовать эту руку, по которой пробегала мгновеньями легкая нервическая дрожь — все это слишком сильно электризовало Хвалынцева, все это раздражительно действовало и на душу, и на молодую кровь, погружая его в дурман какого-то страстного опьянения. Ради этой женщины, он чувствовал теперь в себе решимость на все, за одно ее слово, за единую ласку.