— Ну, мы на этот счет думаем несколько иначе, — заметил капитан, рассказывавший про скандалы со знаменем. — Мы, во-первых, видите ли, глубокая армия, и потому полагаем, что смотреть на польское дело петербургским образом может только какой-нибудь моншер с Невского проспекта; а пустить бы этого моншера сюда, в Варшаву, в нашу среду, так небойсь, чрез неделю другое бы запел, голубчик, как пришлось бы на собственной шкуре примерить, что такое эти вацьпаны!
"Опять! опять и здесь вот наши русские люди повторяют то же самое!" подумал Хвалынцев, вспомня при этом подобные же мысли и замечания доктора Холодца. "И это слышишь с первого шага! с первой встречи!.. Неужели же все мы там, в Петербурге и в России, так жестоко заблуждаемся?!.."
— Но разве и у нас нету подобных? — заметил капитану один из его однополчан-товарищей.
— У нас-то?.. Хм!.. То есть, найдется, пожалуй в каждом полку два-три дурачка, сбитых с толку Искандером, да несколько полячков, которые все смотрят наутёк, но уж это ведь "своя от своих", так что оно и неудивительно.
— Как! а такой-то и такой-то, и вот такие-то? (офицер назвал несколько чисто русских фамилий).
— Так разве это наши! — огрызнулся на него капитан. — Ведь это же все это «моменты»,[147] друг мой! Да и то не все, а только разве те, что приезжают сюда прямо из Петербурга да и хвастаются, что я, мол, все время в кружке «Современника» находился, и сам Чернышевский мне руку тряс! — Эко счастье какое!.. Так ведь «момент» разве это человек? Он только и умеет как заведенная машинка — трррррр… на каждую заданную тему. Да и то мы еще посмотрим, какую песенку запоют все эти господа генеральные либералы, как дело-то до их собственной шкуры коснется!.. А я, по крайней мере, так полагаю, что все это у них одна модная болтовня пустая и больше ничего, а чуть до настоящего дела дойдет, поверьте мне, другое выйдет! — заключил капитан, допивая свою бутылку пива.
— Но тут вот ведь еще в чем роковая-то штука! — ввернул свое слово другой офицер. — Главный вопрос вовсе не в том, пойдут ли против поляков все офицеры без исключения, или не пойдут; вся сила в том, что солдаты пойдут поголовно и с величайшей, с адской охотой, потому что они оскорблены и озлоблены уже донельзя, и горе тому офицеру, который не пойдет или в решительную минуту не поведет своих солдат в дело! Уж и теперь тех из наших, которые проповедуют деликатность и смирение, солдатики промеж себя обзывают изменниками.
— Это плохо рекомендует вашу дисциплину, господа, — заметил адъютант.
— Что-с? Нет-с, извините! — горячо вступились несколько офицеров. — Дисциплина-то у нас значит в порядке, если мы, несмотря на весь град невыносимых оскорблений, и чисто военных, и человеческих, сумели однако до сих пор сдерживать солдат от взрыва!
— Ну, какая же тут однако измена! — как о явной нелепости отнесся адъютант.
— Да для нас-то с вами, — возразили ему, — оно дело совсем ясное, что тут просто политическая неумелость, конфуз какой-то, а солдат политических тонкостей не понимает, а что для нас с вами конфуз и неумелость, то для него «измена». Ведь солдат когда-то и Барклая, и Дибича изменниками называл, а это во всяком случае плохо!
Хвалынцеву было крайне интересно и поучительно слушать все эти разговоры; но давно уже окончив свою закуску и не находя более никаких удобных предлогов оставаться без всякой надобности в столовой, он счел дальнейшее свое присутствие среди посторонней компании не совсем-то ловким и потому удалился в свой нумер.
"Фу, ты, Господи"! с тяжелым и полным вздохом сказал он самому себе, оставшись один в своей комнате. — "Скоро ли все это со мною кончится?.. Уж хоть бы приткнуться поскорей к какой-нибудь стороне, к какому-нибудь делу, хоть к службе, что ли, лишь бы только с плеч долой весь этот груз фальши и сомнений!"
IV. Нечаянные гости
Наутро, едва он встал с постели, едва успел наскоро сделать свой туалет и приказать человеку подать себе чаю, как в дверь его нумера осторожно постучались.
— Entrez! — крикнул Хвалынцев.
Дверь растворилась, и в комнату вошли двое совершенно незнакомых господ. И тот, и другой были одеты вполне прилично. Константин успел мельком заметить, что за дверью в коридоре остался еще третий, как будто настороже. Один из вошедших остановился у порога, а другой, вынимая из кармана записную книжку, подошел к Хвалынцеву и отчетливым голосом произнес по-русски, но с сильным польским акцентом.
— № 97-й, дворанин Хвалынцов. Двадцать пьять рублей.
— Что вам угодно, господа? — обратился к ним Константин, сильно изумленный этим странным и неожиданным визитом.
— № 97-й, дворанин Хвалынцов. Двадцать пьять рублей! — настойчиво, но вежливо и притом каким-то официальным тоном повторил господин с записной книжкой.
— Какие двадцать пять рублей?.. Кому? Зачем и за что?.. Я не понимаю!.. Объяснитесь пожалуйста! — нахмурился Константин Семенович, кидая недоумелые взгляды на того и на другого посетителя, и вдруг в эту самую минуту заметил, что господин, стоявший у двери, быстро вынул из бокового кармана маленький револьвер и, как бы приготовляясь к выстрелу, наложил большой палец правой руки на курок, а указательный на собачку.
— Я не понимаю, чего вы от меня хотите? — несколько смешавшись от таковой неожиданности, проговорил Хвалынцев.
— Двадцать пьять рублей народовых податкув, — очень вежливо пояснил ему господин с записной книжкой! — Потрудиться, пожалуста, заплатить поскорейш, бо нам некогда.
Хвалынцев пожал плечами и видя, что с такими милыми гостями ничего не поделаешь, пошел из бумажника доставать деньги.
— Благодару вам! — проговорил господин, принимая двадцатипятирублевую бумажку и пряча ее в карман вместе с записной книжкой. — Теперь позвольте вам выдать квитанцыю в полученью.
И он из какой-то тетрадочки вырвал один листочек, на котором было что-то написано, стояла синяя печать и значилась чья-то подпись, и очень любезно подал ее Хвалынцеву.
— Теперь вы можете жить совершенно спокойно в вашем нумеру: вас болей никто не потревожить, а ежели и придут за податками, то покажить им только этую картечку. Прощайте!
И оба таинственные гостя очень вежливо откланялись и удалились из нумера.
Хвалынцеву стало ужасно досадно и за свое несколько трусливое поведение — "ведь не посмел же бы выстрелить, черт возьми!" — и за эту вежливо-нахальную бесцеремонность, и даже за двадцать пять рублей, брошенных черт знает кому и черт знает на что! "Сборщики… а может быть вовсе и не сборщики, а какие-нибудь мазурики!" Но… досадуй, не досадуй, а уж ничего не поделаешь, видно, это здесь в порядке вещей, если Бог весть что за люди средь бела дня могут свободно входить в нумера многолюдной и лучшей гостиницы и нагло требовать с заряженным револьвером каких-то "податков народовых".
Однако, на всякий случай, он спрятал в свой бумажник полученную квитанцию, и сделал это собственно для опыта, что, мол, из этого выйдет, в случае нового появления каких-либо сборщиков? Затем, одевшись и не дождавшись чаю, он спустился на улицу и зашел в находящуюся в том же доме известную кондитерскую Конти, с целью выпить стакан кофе. Расписной плафон, колонны под яшму и мрамор, фрески по стенам, статуи в нишах, мозаичный пол, мраморные столы, прекрасная, мягкая, бархатная мебель и значительное число партикулярных посетителей, между которыми были целые семейства с траурными дамами и детьми, являющиеся сюда пить свою утреннюю «каву» — вот каковою представилась Хвалынцеву эта известная в Варшаве «цукерня». Большинство мужчин и даже некоторые женщины сидели совсем углубясь в чтение политических газет — и это составляло здесь (как и во всех, впрочем, варшавских цукернях того времени) явление довольно характеристическое: все это траурное, волнующееся, непоседливое население жаждало политических новостей и жадно накидывалось на газеты. Значительные взгляды, таинственное перешептыванье, шушуканье, тихие, вечно серьезные разговоры, подозрительное поглядыванье на незнакомых лиц, глубокий траур и эти женские бледные лица с горящими, блуждающими, злыми, или задумчивыми, или же тревожно-фанатическими глазами — все это так и пахло каким-то заговором, чем-то зловещим, роковым и враждебным, что, казалось, было разлито в самом воздухе, как то удушливое электричество, которое является предвестником страшной грозы… Хвалынцеву поневоле стало как-то жутко одному-одинешеньку, русскому и чужому, среди всех этих враждебных, страдающих и ненавидящих лиц. Он, под влиянием этого тягостного впечатления, поспешил допить свою «шклянку» и, по своему обыкновению, пошел без цели бродить по незнакомому, чужому городу, или так сказать, «знакомиться» с ним.