III. За ужином в Помпейской зале
Вечером, сойдя в столовую, в ту самую знаменитую столовую в помпейском вкусе, где после похорон Фиалковского паны угощали хлопов — Константин спросил себе закусить. Зала была ярко освещена газом. Группы партикулярных мужчин и несколько скромных траурных женщин сидели за разными отдельными столиками и за большим табльдотным столом, к которому присел и Хвалынцев. В зале было довольно говорно, но вдруг послышался легкий лязг сабель, возвестивший приход в столовую трех-четырех офицеров. При виде их в один миг все смолкло — и одни только враждебные, вызывающие и нахальные взгляды со всех сторон впивались в русские мундиры, которые однако весьма скромно заняли себе места за большим столом, почти рядом с Хвалынцевым, и к прислуге адресовались не иначе как по-польски. Прошло не более какой-нибудь минуты, в течение которой партикулярная публика, сидевшая за тем же столом, оставалась в каком-то безмолвном недоумении или замешательстве, как вдруг вся она почти разом поднялась и, забрав свои приборы и бутылки, переселилась — кто куда — на другие боковые столики, причем люди совершенно незнакомые весьма радушно делились там своими местами. В одну минуту большой стол опустел, словно бы за ним поместилась чумная зараза. Остались одни офицеры да Хвалынцев. — "Однако, нечего сказать, милое положение!" подумал себе последний. Офицеры, быть может, поневоле делали вид, будто не замечают этой демонстрации, и старались держать себя как можно скромнее, хотя между собою и говорили по-русски. Партикулярная публика впрочем ограничилась оставлением большого стола да враждебно вызывающими взглядами, и более ничего не предпринимала противу русских мундиров.
Пришло еще несколько офицеров и, видя мундиры, заняли места за тем же столом.
Очевидно, военные, чувствуя всю тягость, всю отчужденность своего общественного положения среди поляков, невольно и почти инстинктивно жались в общую кучу, ближе друг к другу, ближе к собрату по эполетам. Почти сейчас же вслед за появлением последней офицерской компании, какая-то темная, глубоко-траурная фигура молодой и очень красивой женщины с очень бледным лицом и фосфорически светящимся взглядом больших глаз отделилась от одного стола и медленно проходя по зале мимо столиков, занятых партикулярными группами, у каждого мимоходом шептала что-то — и партикулярные группы одна за другой спешили доедать свои куски, допивать стаканы, расплачиваться с прислугой и удалялись из залы, так что спустя каких-нибудь семь-восемь минут столовая совсем почти опустела. Оставалась одна только офицерская группа за главным столом.
— Скажите пожалуйста, что все это значит? — спросил один из офицеров в адъютантском сюртуке, очевидно, человек новоприбывший, свежий и потому совсем незнакомый с обстоятельствами и условиями местной современной жизни. — Для чего все эти господа, во-первых, повскакали из-за нашего стола, а потом все поудирали отсюда?
— Это значит, — пояснил ему товарищ, — что они не желают дышать воздухом, зараженным присутствием москалей.
— Ну что за вздор, мой милый!
— Ничуть не вздор, а сущая правда. Загляните в любую цукерню: чуть покажется русский мундир — ему сейчас неприятный скандал устроят. Мы потому уже и не ходим поодиночке, а всегда компанией! Ну, а придешь компанией, они сейчас либо со стола долой, либо и совсем вон из комнаты.
— Но ведь это же невыносимо, такое положение, — пожал адъютант плечами.
— Ничего; нас приучают к кротости и терпению! — улыбнулся один из офицеров. — Несколько месяцев назад было не в пример хуже, да и то — велено было терпеть — и терпели! А теперь-то что! — теперь еще сносно!
— Но ведь это уже, господа, оскорбление не лицам (потому что они нас не знают), а явное оскорбление мундиру.
— Э, помилуйте! — горько усмехнулся собеседник. — Что уж тут говорить об оскорблениях мундиру, если мы сносили оскорбления знаменам!
— Как знаменам?!.. Что вы говорите! — воскликнул адъютант, сделав большие, удивленные глаза.
— Да так-с, очень просто: бывало, проходит со знаменем караул к наместнику в замок, а с тротуаров разные лобусы да панки швыряют в знамя и камнями, и грязью! А идет караул вот этим узким местом Краковского предместья, так на него, бывало, с верхних этажей льют из горшков всякую мерзость!
— Да! — подтвердил один из офицеров. — Грустно, а правда!.. Или вот тоже, — продолжал он, — выходит, например, от бернардинов духовная процессия, а гауптвахта тут же, как знаете, под каштанами. Ну, сейчас "караул вон!" воинскую почесть отдавать процессии. Так что ж вы думаете! Каждый "добры обывацель", каждая пани и панна священным долгом своим считает, проходя мимо часового и мимо взвода, плюнуть им в лицо, так что, бывало, пока проходит процессия — фронт стоит весь заплеванный и держит на "караул!"
— Как! И офицеры это дозволяли?
— А что ж бы они сделали, позвольте вас спросить?
— Да я не знаю что бы тут сделал, но не стоять же и не терпеть!
— Устав о гарнизонной службе предписывает отдавать воинскую почесть духовным процессиям.
— Да за такое оскорбление как это, или как швырянье грязью в знамя… я бы, кажется… в штыки бы принял того, кто осмелился бы сделать это, и, по совести, считал бы себя совершенно правым!
— В штыки-с? — усмехнулся офицер. — А вот вам маленький пример, в ответ на это. Как оно вам понравится? Проходит однажды по Краковскому предместью один офицер; вдруг навстречу ему выходят из цукерни трое панов в чамарках и конфедератках, с толстыми дубинами в руках, стали у дверей, избоченились и усы покручивают… Тот, не обращая на них ни малейшего внимания, проходит себе мимо, как вдруг один из панов, ни с того ни с сего, развернулся да и трах его в физиономию!.. Тот ошалел и по первому, весьма понятному, движению, выхватил саблю и полоснул ею пана по башке. Ну, сейчас гвалт: "Ратуйце, панове! Здрайца! Москале биен!".[146] Набежала в минуту толпа, офицера сшибли с ног, избили чуть ли не до полусмерти, да благо наскочили польские полицианты: отняли! Ну, и чем же кончилось: офицер был предан суду за обнажение оружия против мирных граждан и угодил туда, куда Макар телят гоняет! Потому-то мы и не ходим уже в одиночку…
— И это вы все, господа, выносили! — с горькой укоризной, в раздумье покачал адъютант головою.
— Выносили-с!.. Помилуйте: вступиться за себя, за мундир, за знамя, — а что Европа, а что «Колокол», что "либеральная пресса" скажет!.. Варварами, татарами назовут!.. Как можно! Мы этого так боимся! Я вам говорю: к долготерпению, кротости и смирению приучают!.. Но серьезно говоря, — продолжал офицер, — вы знаете ли, здесь было одно время, что мы не на шутку опасались, как бы вместо польского восстания да не разыгралось бы вдруг восстание русских солдат против здешних властей за допущение всех этих безнаказанных оскорблений! Солдатики уже сильно-таки и грозно роптали и злобились, так что продолжись еще немного эта система смирения, — Бог весть, что бы могло в наших полках разыграться и чем бы кончилось, да хорошо, что вовремя хоть чуточку спохватились!
При Хвалынцеве незнакомые офицеры говорили не стесняясь, так как по опыту уже оставались уверены, что он или русский, пред которым, значит, нечего скрываться, как пред своим, или же иностранец, и стало быть не понимает по-русски; но уж ни в каком случае не поляк, потому что поляк, кто бы он ни был, ни за что не осмелился бы остаться за одним столом с офицерами, коль скоро все другие оставили самую залу.
— А между тем вы знаете ли, господа, — заметил адъютант, — какое общее и громадное сочувствие к этому "польскому делу" там у нас, в России! Я вам могу поручиться за две трети гвардейских офицеров, которые во всех салонах открыто говорят, что в случае польского восстания, они ни за что не пойдут драться против поляков.
При этом сообщении большинство офицеров нахмурилось с видом неудовольствия.