— Пока совершенно довольно! — вежливо, но без малейшей злобы или иронии поклонился Свитка. — Ну-с, вы сказали уже все, что хотелось?
— Как видите!
— Прекрасно-с. Я вас слушал; теперь же прошу вас, выслушайте в свою очередь и вы меня.
— К вашим услугам! — слегка поклонился Хвалынцев и сел на прежнее место.
— Я у вас к тому прошу внимания, — пояснил ментор, — что, выслушав меня, вы может быть одумаетесь и возвратите мне обратно, с полным доверием, ваше отнятое теперь слово.
Все это было произнесено столь уверенно, столь, по-видимому, разумно-сознательно, что Константин невольно окинул Свитку изумленно-любопытным взором.
— Все, что говорили вы о панах и о народе, и о их взаимных отношениях, — начал последний спокойно, сосредоточенно, словно бы какую лекцию, — все это, говорю я, вполне верно, и я, относительно панов и народа, безусловно разделяю ваш взгляд.
Хвалынцев даже с места вскочил, пораженный такою неожиданностью.
— Действительно, Константин Семеныч, вы глубоко правы! — продолжал ментор. — Великорусский ваш крестьянин и в сотую долю не имеет понятия о том, что вынес на своей несчастной спине от панских милостей наш литовский хлоп… Об этом, если писать, то писать целые томы, и то пером разве Виктора Гюго!.. Наша магнатерия, наше панство — все это гниль и мерзость, которую надо с корнем вырвать. Я вас, знакомя с Литвой, нарочно повез к моему добродею пану Котырло, чтобы вы сами пригляделись ко всей этой белой сволочи. Я заранее был почти уверен, я знал, какого рода впечатления должны вы унести из такой панской трущобы, и — как видите — я не ошибся. У меня ведь в этом своя цель была, добрейший мой Константин Семенович!.. Все эти нумерные лакеи, кондитеры, трактирщики, все это панская сволочь, такая же, как и паны, из той же самой панской дворни, и все это та же самая порча, гниль и зараза, которую точно так же прочь! свести на нет, и разом!..
Хвалынцев глядел на своего ментора все более и более недоумевающим взглядом.
— Позвольте! — перебил он. — Да не вы ли же сами говорили мне постоянно в их защиту, и уверяли, что это все прекраснейшие люди, сок и соль земли вашей? И что же!
— Да-с, говорил, говорил, почтеннейший Константин Семенович и уверял вас в этом, — беспрекословно согласился Свитка. — Я нарочно становился на панскую, на белую точку зрения, нарочно эдак мягонько противоречил вам, — продолжал он, — а ведь вы-то от этих противоречий, поди-ка, еще более мозгами сами в себе шевелили, еще более критический взгляд себе усваивали. Ну, признайтесь-ка, не так ли? Ну, говорите откровенно, по совести, прав я или не прав?
— М… может быть, — подумав, согласился Хвалынцев.
— Хе, хе, хе. Вот то-то же и есть, голубчик вы мой!.. В этом-то и штука-с — постучал пальцем об стол Свитка. — Итак повторяю вам, все это панство, шляхетство, магнатерия — все это гнилые корни, которые надо скорее прочь и печку подтопить ими. Они теперь испугались царской воли, да и повторения галицийской резни тоже побаиваются и потому, во-первых, совсем сбились с панталыку, не знают как быть им теперь с хлопом: то они с ним братаются, заигрывают, визиты, вишь, делают, а то нагайками лупят да казаков наводят; а во-вторых, схватились за заговор и думают сыграть выгодную партийку в политическую революцию, в политическую, заметьте, а не в социальную. "Как Можно! Боже избави, мол, нас от такого смертного греха". Ну, и пусть себе тешатся пока еще не пришел час их!.. Одним словом, — продолжал Свитка, — эта шляхетная панская и наполовину ксендзовская Польша, это один лишь видимый, верхний слой; это навоз, который должен покрыть и удобрить нам почву. Он удобряет ее своими материальными средствами, которые должны стать нашими. Итак, это видимая Польша и видимая революция. Но есть еще Польша и революция другая, невидимая, тайная, подземная, о которой паны-то, может быть, едва ли и догадываются. Эта другая Польша есть литовско-польско-славяно-русская социально-демократическая и конечно, республиканская федерация, а революция эта подземная, то есть наша-то, не просто политическая, а политическо-социальная-с, революция "земли и воли". Наше дело может лопнуть: меня, может быть, повесят со временем во граде Гродно или Вильно, все это легко может случиться… Но попомните мое слово: не пройдет и десяти лет, как ваше русское и славянское общество, а может быть даже и ваше правительство, почувствуют, сознают всю животворность, всю великую будущность идеи всеславянского вольного союза, под гегемонией кого-нибудь старшаго — нас или вас. И это будет! Будет непременно, необходимо, неизбежно! Это естественный порядок вещей. Простая историческая логика событий и жизни незаметно приведет к этому. Россия с Польшей в данную минуту — это две борющиеся противоположные силы, но ни та, ни другая, без вольной всеславянской федерации, настоящей силы не составляют. Настоящая великая сила будет только во всеславянстве, потому что на западе, по соседству, под боком зреет другая сила, и буде не сплотимся в крепкий союз — она вас приготовит под немецким соусом и съест, скушает себе на здоровье, как скушала уже лужичан, поморян-поруссов да и нашу Познань на придачу. Вот попомните мое слово! И знаете ли, ей-Богу я не шучу, когда говорю, что даже ваше правительство скоро поймет это: оно только с республикой не помирится, а с демократическим принципом, судя по началу, пожалуй, охотно пойдет рука об руку. Но… одни только наши польские паны, шляхетство и магнатерия наша никогда не поймут этой простой штуки — и потому ее к черту!.. Вот попомните мое слово, говорю вам: меня, вероятно, повесят или расстреляют там, что ли (это ведь у них как-то там одно благороднее другого почитается), но это все равно; а вот идея-то наша — это, сударь мой, живучая идея, и она одолевает! Да это, впрочем, первоначально-то еще идея чехов да ваших московских славянофилов, а мы только социально-республиканскую подкладку дополнили к ней, не более. Вне славянства несть спасения, — заключил Свитка, — ни нам, ни вам. Так вы это и знайте.
И он залпом выпил третий стакан шампанского.
Хвалынцев с каким-то странным, смешанным чувством удивления, недоверия и анализа глядел теперь на своего ментора. Пред ним вдруг раскрывался теперь совсем другой, совсем новый человек, о присутствии которого, и вдобавок о таком страстном присутствии, в этом скромном, тихоньком Василии Свитке он и не подозревал до сей минуты. И, странное дело! Хвалынцев невольно должен был сознаться себе, что в некоторых идеях и как-то пророчески вдохновенных речах этого нового, совсем нового человека было много такого, что казалось ему в высшей степени симпатичным, чем-то таким, за что можно было бы, пожалуй, пойти и рискнуть своей головой, если бы только не эта проклятая, племенная вражда и злоба.
— Вы говорите об экзекуциях да об обезземеливании, — продолжал меж тем Свитка. — Это ничего. Пусть белая сволочь потешается. На свою же ведь голову. Поверьте. Мы этому не должны препятствовать, потому что земля вместе с волей все равно будет же таки принадлежать сполна всем свободным земледельцам, кто бы они ни были. Пускай их тешатся, говорю вам, пока еще не пришел роковой час их!.. Пускай! пускай все так и будет!.. А он придет, этот час… мы, подземные, мы приведем его на их голову и… и тогда… — Свитка поднялся с места. Ноздри его расширились, глаза горели, и во всем этом вдруг преобразившемся человеке засияло, как молния из черной тучи, что-то грозное, энергически-мощное, фанатически-вдохновенное. — И тогда, — говорил он, твердо опершись кулаком о стол, — наш святой мужицкий топор и честный рабочий нож не должны остановиться даже… даже и над колыбелью панского ребенка![137]
Хвалынцев наконец пришел даже в какой-то ужас.
— Позвольте, Свитка! — вскричал он, тоже подымаясь с места. — Позвольте!.. Я помню, вы еще недавно соглашались с вашим Котырлом, что хлопы — это не более, как мертвый, сырой экономический материал, а что истинный народ в Литве — это все то, что мыслит, живет, цивилизует, то есть, значит, шляхта и магнаты!