На площади, пред гауптвахтой, стояли возы с дровами и разными сельскими продуктами, а в смежной улице бабы, рассевшись на тротуарах и заняв своими товарами все их пространство, продавали горшки, корыта, капусту, картофель, лук и прочую овощь. В этих двух последних местах к еврейскому говору заметно примешивалось уже и хлопское, белорусское «дзяканье». Тут, по площади, кроме «штучных» продавцов-евреев, носивших на руках кто сапоги, кто гору картузов, кто ворох всякого платья, толклись и бабы, и «хлопы», и мещане, и солдаты, и вообще всякий серый люд, неопределенного с виду городского или подгородного характера.
Хвалынцев прошел мимо рядов и ратуши и вышел на лежавшую перед нею площадку, носящую прозаическое имя «Телятника». Эта площадка со всех сторон была обрамлена аллеей великолепных, вековых пирамидальных тополей и составляла любимейшее место городских прогулок. Налево пред Хвалынцевым, за древнею каменною оградою, приспособленною к помещению в ней торговых рядов, возвышалось высокое белое здание православного собора, отчасти в готическом вкусе, без куполов, — к чему так не привык великорусский глаз, — но зато с высокой остроконечной башней, которую, впрочем, далеко нельзя назвать красивою. Направо же от Константина, из-за высоких тополей, казалось, взлетали на небо две очень изящные башни католической «фары», изукрашенные колонками и разными завитками да орнаментами вроде вазонов, с исходящими из них остроконечными листьями; из-за этих башен виднелась темная масса тяжело насевшего главного купола. Фара на вид казалась довольно изящной и делала приятное впечатление. Рядом с нею виднелось угрюмое грязно-желтое здание по-иезуитского монастыря, похожее более на тюрьму, стены которой впрочем белелись тут же, в ближайшем соседстве. На тополевую площадку, со стороны, противоположной ратуше, выходил ряд разнокалиберных, крытых черепицею домов, стены которых, окрашенные то в голубую, то в зеленую, то в розовую, то в желтую краску, помнили еще времена Стефана Батория, Зигмунда-Августа и Владислава IV. От всего этого на взгляд так и веяло почтенною, седою древностью, городовыми привилегиями, шляхетскою крепостью и магдебургским правом времен "Ржечи Посполитой".
Разбегаясь глазами на весь этот пестрый вид и движение, которые сосредоточились на таком тесном, небольшом пространстве, Хвалынцев поневоле увлекся новостью картины, новостью производимых ею впечатлений, и это помогло ему окончательно стряхнуть с себя то неприятное расположение духа, с которым он вышел полчаса тому назад из своего нумера.
Подойдя поближе к фаре, Константин увидел пред нею довольно большую толпу, состоявшую преимущественно из мужчин, и между ними виднелось несколько «чамарок» бекеш и пальто, которые в силу «краевой» моды, были по большей части, со шнурками, переплетенными на груди вроде как у гусар. Толпа стояла на месте, против главного входа и никуда не двигалась. Тут же ожидали чьего-то гроба запряженные цугом погребальные дроги. В толпе гудел исключительно польский говор. Хвалынцев приблизился к ней с намерением пробраться как-нибудь в костел, но здесь внимание его случайно было остановлено на минуту одной маленькой сценкой, которая показалась ему довольно характеристичною. Близ этой толпы и почти совсем принадлежа к ней, стоял какой-то высокий офицер с великолепными русыми усами и говорил что-то, кажись, касательно служебных дел, какому-то унтеру, который, сняв шапку, стоял пред ним навытяжку и выслушивал начальническое распоряжение. Но главное, что во всем этом заставило Хвалынцева обратить внимание, что показалось ему весьма странным и даже удивительным, так это чистейший польский язык, на котором офицер обращался к своему унтеру, а унтер, в свою очередь, отвечал ему по-польски же, поминутно вставляя в свою речь одно только русское выражение: "ваше благородие".
"Хм… это, как видно, действительное приобретение польщизны", подумалось ему не без некоторой назидательности, по поводу того, что впервые в жизни довелось видеть человека, одетого в русскую солдатскую шинель, который говорит по службе со своим офицером на польском языке. Факт, действительно, был мимолетный и совсем случайный, но тем-то он и казался знаменательным.
Хвалынцев кое-как мимо толпы, меж рядами нищих, осаждавших лестницу и притвор, пробрался вовнутрь костела. Там было полным-полно народа. Что-то яркое, блестящее, лепное, пестрое, и вверху густые гудящие аккорды органа, да столб солнечного света, прорезывавший сверху вниз всю внутренность храма — вот все, что в первый момент поразило здесь глаз и слух не успевшего еще осмотреться Хвалынцева.
У самого входа, где стоит большой крест с грубым резным изображением распятого Христа в терновом венце, с изобильно окровавленным лицом, руками и боком, и где обыкновенно помещаются «хршстельницы» со святой водой, Константин обратил внимание на совершенно особенное явление. По обеим сторонам около двери, молитвенно опершись коленками в подушки стульев, а руками облокотясь на спинки, стояли две замечательно хорошенькие женщины в глубоком, но очень изящном траурном наряде и держали пред собою жестяные кружки, изредка потряхивая ими для привлечения внимания входящих и выходящих. Около этих особ, с боков и позади их стульев, помещалось несколько франтов, из которых на некоторых виднелись чамарки. Эти франты, стараясь казаться изящными и элегантными, наперерыв нашептывали что-то двум хорошеньким патриоткам, с тем особенно приторным выражением лиц, которое составляет неизменную присущую принадлежность полячка, ухаживающего за женщиной. Патриотки выслушивали своих обожателей с кокетливою благосклонностью, стараясь в то же время не потерять выражения благоговейно-молитвенного внимания на своих хорошеньких личиках. Заметив остановившегося рядом Хвалынцева и его взгляд, устремленный на одну из них, патриотка перемигнулась со своею vis-à-vis и выразительно тряхнула кружкой. Другая тотчас же повторила этот маневр, подняв прямо на Константина свои ясные глазки. Но тот, как им казалось, не понимал, в чем дело.
— "Офяра народова",[78] - внятно проговорила патриотка своим тихим, мелодичным голосом, по-видимому не относясь ни к кому, но красноречивым взглядом адресуя эти как будто безразличные слова прямо к Хвалынцеву, и снова вразумительно тряхнула кружкой.
Константин, наконец, догадался, что ему следовало сделать, и стал шарить в кармане; но увы! там не оказалось ни одной копейки мелочи. Покраснев, сам не зная отчего, он с некоторым замешательством вынул бумажник, в надежде отыскать там какой-нибудь рублишко. Но в пачке его денег самою меньшей величиной оказались трехрублевые бумажки. Досадно, а нечего делать: придется три рубля выложить, так как прятать назад свои деньги уже не позволило бы чувство собственного достоинства, и он, краснея еще более, смущенно всунул зеленую бумажку в прорезь жестяной кружки.
Хорошенькая патриотка выразительно приветливым взглядом и очаровательной улыбкой поблагодарила его за эту невольно щедрую жертву, которая была тоже замечена и близ стоявшими франтами. Они переглянулись между собою и оглядели неизвестного им жертвователя, одни, как показалось ему, взглядом далеко не дружелюбным, другие же, напротив, довольно благосклонно.
Теперь только Хвалынцев огляделся и почувствовал внутреннюю возможность наблюдать и рассматривать. Храм был светел и обширен. Прямо пред глазами с двух сторон шли вперед два ряда древних резных скамеек, сплошь набитых молящимся народом, среди которого преобладал черный цвет «жалобы». По бокам этих скамеек, у внутреннего прохода, пестрел целый ряд разноцветных хоругвей; и по сторонам главного алтаря, над балюстрадой, как бы осеняя вход к нему, склонялись развернутые полотнища таких же костельных стягов, с нашитыми на них белыми, красными и позументными большими крестами. Сочетание цветов этих стягов явно носило на себе национально-польский характер: белый с красным, желтый с синим и амарантовый. Главный алтарь, украшенный цветами, бесчисленными мигающими звездочками зажженных свеч, резьбой и позолотой, был великолепен и производил впечатление чего-то красиво-грандиозного, чему особенно помогали окружающие его на приличной высоте тринадцать колоссальных белых статуй апостолов с Христом посредине.