Ксендз Игнацы взобрался на этот стол и оповестил народу, что желает говорить проповедь. Часть повстанских уланов рассеялась между массой народа и, приняв на себя полицейские обязанности, кулаком и словом старалась восстановить достодолжную тишину и внимание.
— Во имя Ойца, Сына и Духа Свянтего, — начал Игнацы, набожно осеняя себя католическим крестным знамением. — Муи коханы браця и сиостры о Христусе! Вы в глупой вашей простоте верите царским указам о воле, но вы не знаете, что это за воля. Вот, слушайте, я прочитаю вам подлинный царский манифест о секретной воле, тогда вы узнаете, что оно такое. Внимайте, братия! Вот что гласит манифест московский.
И, развернув печатный лист, ксендз Игнацы начал читать громко и явственно:
"Объявляю всенародно, что воля есть Цара истребить всех католиков, зачиная от господ, потом дворан, всю шляхту, а кончить на крестьянах; за то вся их земля и все имущество будут принадлежать к тем, которые заострут ножи, косы и топоры. Осмеляйте людей на резь, все за дело возьмитесь, будете богаты: Цар в благодарность зделает вас членами и российскими дворанами; в сем деле будут подтверждать отцы духовные; в том воля Божая! Взывает вас общая русская любовь, наша славная вера и вся благочесть, истребить католиков до единого. А мы с помощью церквы благословляем вас и повелеваем укреплять дух водкой, для истребления слуг дьявольских, очистить свет от противников божых. Бог, церковь, цар повелевает!"[214]
В толпе между католиками пошел смутный говор. Шляхта, искренно или нет, но показывала вид, будто безусловно верит прочтенному манифесту и волновалась негодуя: "москалям велено резать… Теперь всех, всех перережут, камня на камне не оставят, а вы, хлопы глупые, им помогаете!" Но хлопы-католики еще не выказывали никаких признаков волнения; они раздумчиво стояли, не зная верить или нет, и скорее склонялись на сторону недоверия. Зато повстанские уланы принялись сильно агитировать мелкую шляхту. Между тем ксендз Игнацы снова подал знак ко вниманию, и через несколько минут площадь смолкла.
— Вы верно слышали, — начал он, — что теперь установлено правление польское, что это правление польское дает вам справедливую свободу, как у французов, и возвратит еще вашу прежнюю справедливую веру дедов и прадедов. Обманывает вас москаль, толкуя, что эти паны поднялись, чтобы вернуть назад панщизну.[215] Наше дело о справедливой свободе, которой наши отцы и деды издавна ожидали, и которую москаль с кровопийцами вашими задержать хочет. Дело наше — дело такой свободы, которую сам Бог, прийдя на сей свет, желал установить и за которую пролил Свою святую кровь, претерпевая крестные мучения. Миновала уже панщизна, миновала ваша обида, и никакая сила не вернет ее — ни московская, ни чертовская. Теперь-то настало то время, что каждому будет отмерено так, как он сам себе намерит. Пан будет злой — пана повесим как собаку, хлоп будет злой — и хлопа повесим, а дворы их и села сожгутся, и будет справедливая свобода, ибо того сам Бог желает и Пречистая Богородица. Чиншов, оброку и податей в казну московскую не платить, а платить только казне польской, так как вы сами принадлежите правлению польскому. Ополчений и караулов по селам чтобы не было! А если поймают кого на варте или из ополчения, то повесят — не теперь, так после. За вашу свободу проливают кровь справедливые люди, а вы, как те Каины и Искариоты, добрых братий предаете врагам вашим! Правление польское спрашивает у вас, как вы смели помогать москалю в нечистом деле? Где был у вас ум, где была у вас правда? Подумали ль вы о страшном суде Божием? Вы скажете, что делали поневоле, но мы люди свободные, и нет у нас неволи, а кто из вас хочет московской воли, тому мы пропишем виселицу.[216]
Пока ксендз Игнацы с высоты стола проповедывал народу, пан Копец, присев к тому же столу, строчил краткий рапорт графу Маржецкому о своих подвигах и деяниях.
"Сего числа утром, писал он, я торжественно вступил было в местечко Червлены, Гродненского воеводства; от имени народного правления низложил и уничтожил московское владычество; а на его место возвел польское народное правление в лице обывателя Антония Юцевича, коего обязанность состоит в представительстве народной гражданской власти, пока не будет прочно введено постоянное правление.[217]
"Изменники народному делу будут немедленно же подвергнуты мною заслуженной каре, о чем вашему превосходительству донести честь имею".
Капитан Сыч, вслед за подписью Копца, скрепил это донесение и своим рукоприкладством, в качестве правящего должность адъютанта, а затем оно тотчас же было отправлено с нарочным в стан к графу Маржецкому.
— Теперь же, о братия! — вещал между тем ксендз Игнацы, — да познает всяк из вас милость польского правления, которую оно оказывает вам, присоединяя вас к числу своих верноподданных, и да увидит всяк его силу, дабы на будущее время вы себе крепко намотали на ус, что ржонд народовый не шутит с изменниками отчизны. Вот, перед вами нечестивый служитель алтаря, — указал он на связанного отца Сильвестра, — священник, который, вместо внушения о послушании и любви к законному вашему правительству научал вас изменять делу польской родины и помогать Богом проклятому московскому наезду, был «шпегом» этого наезда, возмущал вас против кротких и добрых ваших помещиков, коих вся вина только в том, что они суть добрые патриоты, учил вас верить лживой воле царской и не верить справедливой свободе польской. Преступления эти многи и обильны и вопиют на небо! Вот перед вами другая собака, — указал он на еврея Зильберовича, — жид, недостойный называться братом-поляком Моисеева закона, жид, который осмелился смутить сегодня ложным извещением ваше доблестное воинство народовое! Вот, наконец, эти три гнусные хлопа, которые, забывая Бога и совесть, забыв долг истинных сынов отчизны, стали на стражу против нас, своих кровных братии и намеревались известить москалей о нашем благодатном для вас прибытии. Но ни одно из этих намерений не удалось сим гнусным людям. Да познаете в этом, о братия, перст божий, сохраняющий нас на всех путях наших, да не преткнем ногу нашу о камень, но да поборем льва и змея, василиска и скорпия! Вы же, недостойные, идите во ад к отцу вашему дьяволу, принять достойную награду за ваше преступление! Да спалить огонь жилища ваши и да будут имена ваши анафема-прокляты ныне, и присно, и на веки веков! Amen!
Ксендз Игнацы слез со стола, а пан Копец вскочил на подведенного ему коня и, высоко держа над головой конфедератку, провозгласил громко над толпой:
— Объявляю всем друзьям и недругам, что отныне московское правительство в Червленах и на всей окрестной земле мною низложено навсегда и возведен единый и вечный, законный наш польский ржонд народовый! Vivat! Нех жие Польска!
Шляхта и уланы, махая шапками, восторженно подхватили эти виваты и восклицания.
Крестьяне же, по большей части, безмолвствовали. Они были смущены и напуганы появлением вооруженной шайки, ибо по опыту уже знали, что защитники отечества добром не уходят ниоткуда и что расправа у них бывает коротка и беспощадна.
Между тем, пан Копец втайне сообразил себе, что хотя изменников и необходимо надо повесить, но черт возьми, если неравно попадешься как-нибудь потом в лапы к москалям, да если они проведают, что казнь-то совершена им, паном Концом? — "Ведь уж тогда никакой пощады не жди: и самого наверное вздернут". Поэтому пан полковник сообразил, что гораздо благоразумнее будет, если он увильнет от видимой инициативы в этом деле, немножко стушуется, отойдет на второй план, а предоставит первые и наиболее видные, активные роли капитану Сычу и ксендзу Игнацему. Капитан Сыч весьма охотно принял его предложение распоряжаться казнью и с видимым удовольствием принялся устраивать "смертный кортеж", затеяв обставить его как можно торжественнее. Он выстроил оба эскадрона шпалерой от площади до ограды православной церкви, окружил конвоем осужденных, впереди шествия пустил трубачей, приказав играть им, что сами знают, — "абы цось погржебовего",[218] и те принялись усердно издавать какие-то нестройные, дикие звуки, раздиравшие и душу, и ухо; а в замок шествия пан Сыч отрядил особый взвод "несмерцельни кув" в том предположении, что их "трупьи гловы", белые кресты и черные с белым флюгера будут как нельзя более соответствовать общему мрачному впечатлению. Присущая польскому характеру страсть к театральничанью, к позировке, к громким словам, к мистическим и романтическим эффектам, даже и в данном случае ухитрилась найти себе повод к особому «торжеству», в котором вдоволь можно было порисоваться перед толпой и особенно перед женщинами, в роли "грозного меча правосудия".