— Не в этом дело! — с легким неудовольствием возразил Паляница. — Все равно, отказывается ли, нет ли, но… так нужно!.. Прошу слушать далее.
"…Солдаты и офицеры устали быть палачами. Эта должность сделалась для войска ненавистною. Бить безоружных, преследовать молящихся по церквам, хватать прохожих на улицах, держать в осадном положении поляков за то, что любят Польшу — с каждым днем все больше и больше становится в глазах войска делом бесчеловечным и потому преступным. Проникнутое недоверием к начальству и отвращением от своей бесчеловечной службы, войско спрашивает себя: ради чего оно будет палачом польского народа и какая в том польза для народа русского!"
— Позвольте! — перебил Хвалынцев, — недоверие к начальству, отвращение, да где же все это? И кто же, скажите по совести, слышал от солдата подобные вопросы?
— Не в том сила! Так должно! — слегка, но нетерпеливо топнул ногой Паляница и стал читать про то, как до солдат доходят вести, что внутри России войску приказывают быть палачом народа русского и что войска в Польше смотрят на это с омерзением. "…Недавнее расстреливание в Польше русских офицеров и унтер-офицеров, любимых и уважаемых товарищами, исполнило войско трудно укротимым негодованием. Еще шаг в подобных действиях правительства, и мы не отвечаем за спокойствие в войске".
— Да кто это писал, скажите, Бога ради! — воскликнул Хвалынцев. — Послушайте, поручик, ведь мы с вами не на луне живем, а в той же Польше, и принадлежим к тому же войску, ну, скажите же по чести, есть ли тут хоть слово правды? Где же это "трудно укротимое негодование", когда сами мы с вами не раз слышали, как солдаты говорили про Арнгольдта и Ростковского: "собаке собачья смерть. Так, мол, им и надо, изменникам!" Вы сами же скорбели о подобном отношении к ним. И наконец, какие же они русские, когда и мы, и все войско очень хорошо знаем, что это были поляки.
— Герцен говорит русские, и притом на них русский мундир — значит русские! — сухо и холодно заметил Паляница и стал читать далее про то, что постоянное дразнение поляков полицейским гнетом додразнит их до восстания. "…Что станет тогда делать войско в настоящем его настроении? Оно не только не остановит поляков, но пристанет к ним и может быть никакая сила не удержит его. Офицеры удержать его не в силах и не захотят".
— Таких офицеров, однако, раз, два, да и обчелся, — заметил Хвалынцев, — а вы возьмите общую массу их! Эта масса, как сами знаете, подвергается слишком многим и тяжелым оскорблениям… В ней уже образовалась, к несчастию, непримиримая ненависть к полякам… Эту массу только пусти!
Паляница сделал нетерпеливое движение и гримасу, но на сей раз промолчал, очевидно подавляя в себе какую-то резкую выходку против Хвалынцева, которая уже готова была вырваться.
— Но… продолжайте, пожалуйста! — пригласил его Константин Семенович. — Любопытно знать, к чему в конце концов все это клонит?
— Я, наконец, не для вас читаю… я это единственно для себя и для Добровольского, — буркнул покосясь Паляница и снова, взявшись за бумагу, воскликнул патетическим голосом.
"…Спасти войско только одно средство — перестать дразнить и угнетать поляков, не доводить их до взрыва, снять позорное осадное положение и дать Польше свободно учредиться по понятиям и желаниям польского народа".
— То есть, значит, просто взять и уйти из Польши, — не утерпел Хвалынцев.
— Да-с, взять и уйти.
— Согласен, пожалуй: но насчет осадного положения, ведь оно уж и без того снимается; скоро и совсем его не будет.
— Ну и пущай!
— Стало быть и просить об этом нечего.
— Где просить? Кого?..
— Да в адресе же, Господи!
— В адресе?.. Ну нет-с! Извините!.. В адресе — это другое дело! Адрес в Европу пойдет!
— Как в Европу? Ведь его же предполагается подать…
— Это зачем?
— Да ведь адрес писан, чтобы его подать.
— Это все равно! Но только мы его подавать не станем.
— Так что же это в таком случае, — выпучил Хвалынцев изумленные глаза, — упражнение в литературном стиле на заданную тему? На кой же прах он писан, коли не подавать!
— Подавать не нужно… Вы слушайте далее! Здесь сказано вот что:
"…Мы обратились к вам через посредство печати и гласности, а не по начальству; начальство никогда не передало бы вам нашего голоса — голоса правды". Ловко?.. а?!.. Что вы на это скажете?
"…Мы скрыли наши имена; искреннее слово честного человека начальством считается за бунт, и назвавшись мы только подверглись бы незаслуженной каре".
Адрес кончался словами: "Примите уверение в нашей искренности".[170]
— Что вы на это скажете? Каково написано-с?.. А? — похвалился пред Константином Паляница.
— Что же, относительно стиля — искусно изложено; жаль только, что с истиной расходится.
Паляница вспыхнул и насупился.
— Что вы хотите этим сказать?
— Да не более как то, что если б этот адрес был написан от имени какого-нибудь известного кружка, даже хотя бы от нашего «Отдела», или от нескольких единомысленных офицеров, он имел бы свой raison d'кtre,[171] но он пишется от имени всех русских офицеров в Польше, — позвольте спросить, но чресчур ли уж это хвачено? Кто уполномочивал составителя говорить за всех и уверять, что это profession de foi каждого?
— Так я лжец, по-вашему?! — резко вскрикнул Паляница.
— А разве вы автор адреса?
— Положим, хоть бы и я.
— В таком случае вы очень самонадеянно расходитесь с истиной.
— Однако, милостивый государь… вы, кажется, забываете, что… говорите не дерзости…
— Вам лично я не имел бы никакой причины говорить их; я высказал только свой взгляд на адрес, и полагаю, что собственно за этим и был приглашен сюда. Но, — перебил самого себя Хвалынцев, — оставимте наши личные препирательства! Это самая бесплодная почва… Скажите лучше, что предполагается сделать с этим адресом?
— Напечатать, — ответил за Паляницу Добровольский.
— Где? в "Колоколе"?
— Ну, конечно!
— И так-таки от имени всех!
— Н-да… потому что… Одним словом, то так вже предположено.
— Но берете ли вы в расчет, что и Герцен в свою очередь может спросить вас: точно ли это profession de foi всех офицеров?
— Мы вже думали об этом, — сказал Добровольский.
— Думали? тем лучше! Чем же вы ему удостоверите общность адреса?
— Подписями.
— Какими?
— Офицерскими.
— Я вас не понимаю, Добровольский. Кто ж будут эти офицеры и много ль их будет?
— Много.
— Да нет, полноте играть в жмурки!.. Ну и чего мы, в самом деле, в своем-то собственном кружке станем еще сами себя обманывать? Разве мы не знаем настоящего положения дела? Разве мы не знаем настроения офицеров?
— Не у том сила, а подписы будуть!
— Чьи? ваша, моя, да поручика Паляницы?
— И наши будуть, конечне, тоже.
— А затем?
— А затем и другие будуть.
— Каким же путем вы их добудете?
— Есть тут один человечек такой — писаром Минаевым прозываетсе — он и сдобудеть.[172]
— Да полноте! Что за мистификация! — говорите проще и понятнее! говорите прямо!
— Я буду прямо! — вмешался наконец молчавший доселе Паляница. — Говорю как начальник. Я — глава «Отдела» и потому я начальник, которому обязаны повиновением… Мои слова будут приказанием… Предупреждаю об этом… Мне нет дела, сочувствует кто или не сочувствует; но раз принадлежит к нашей организации — должен исполнять беспрекословно, если приказывают… Я предупреждаю об этом… Нарочно и заблаговременно… Поворотов нет у нас и быть не должно!
Хвалынцев очень хорошо понял, что вся эта выходка направлена исключительно в его сторону. Это царапнуло его самолюбие и озлило.
— Адрес должен быть послан с подписями, — продолжал меж тем Паляница. — Дело не в том, какие это будут подписи, лишь бы были! Это нужно для Европы!.. Интерес дела требует, чтобы подобный адрес был напечатан — и будет! Напечатают без подписей, но Герцен должен удостоверить, что подписи у него есть… Поэтому должны быть подписи… Минаев добудет из штаба списки… Он сам составит список офицерских фамилий и принесет завтра. Вы умеете писать разнообразными почерками? — без дальнейших обиняков, напрямик, обратился Паляница к Хвалынцеву.