28 июня 1751.
Отплытие.
Значительная часть человеческого существа сосредоточена в отдаленной от земли космической области и напоминает оборачивающийся вокруг солнца невидимый небесный снаряд.
14 августа. Тулон.
Я предполагаю также, что сумеречные асфоделевые луга — туча камней между Марсом и Юпитером, а круги ада — бледные светящиеся кольца Сатурна.
Гибралтар.
В конечном счете всякая история соскочившего с орбиты небесного камня есть история любви. Помимо двух дюжин пушек корабль несет на борту маленькую естественнонаучную экспедицию и трех gопов.[1]
1 сентября. Атлантика
Мы вышли на палубу.
Звездное небо было похоже на громадный затененный плафон театральной залы, словно бы молчаливо обращая нас к дидактическому идеалу.[2]
.[3]
Ввиду Африки.
Предутренний океан похож на зеленеющие, невысокие колосья пшеницы.
II
Обезьяны не заговорили, но — как рассказывают африканские купцы и простые негры — начали собирать милостыню на обочинах африканских улиц и у африканских церквей. Уже на исходе XIX века молодой французский работорговец даже наблюдал драку между обезьянами и нищими.
Имя Горьо сделалось в Африке нарицательным, особенно среди маленьких племен нецивилизованных пигмеев. "Ишь ты, Горьо какие!" — презрительно отвечали они на все попытки обучить их ношению одежды, грамоте, чистке зубов, кипячению воды, хлебопашеству, религии, атеизму, судопроизводству, антисемитизму и прочим цивилизованным атрибутам человеческого общежития.
Через четверть века естественнонаучного апостольства монсеньер Горьо — маленький несостоявшийся Павел — вернулся в Рим стариком. Его проповедь, долгая беззвучная африканская проповедь, его молчаливое учительство показались в Ватикане подозрительно-опасной блажью. Сгоряча его хотели даже извергнуть из сана, но лишь ограничились категорическим запрещением служить. Его редкие африканские рассказы принимались как чудачество, тем более что скорее смахивали на сказку, чем на подлинные события. Так, один раз обезьяны построили для него живой мост через небольшую реку, а другой раз, когда его укусила змея, вручную отнесли его по ветвям деревьев к некоему таинственному доктору итальяно-русского происхождения, который понимал звериный язык, лечил бабочек и ездил в деревянной тележке, запряженной невиданной двухголовой антилопой.
У него был только один друг: некий барон, мечтавший как-нибудь построить такую пушку, в полом ядре которой возможно было бы полететь на Луну.
— Интересно, — спрашивал монсеньер, — на Луне есть лунные медведи и лунный мед?
— Не думаю, — отвечал барон. — Хотя, возможно, там есть лунные луга и лунные жители.
— В Африке, — рассказывал монсеньер, — лунными ночами маленькие африканские медведи взбираются на деревья, как будто мечтают отрастить крылья и улететь. Когда Луна уплывает в облака, они падают, но не расшибаются.
— Ничего, — утешал его барон, — я думаю, что лет через пятьдесят, уже в новом веке, когда вы будете старым и длиннобородым, словно святой Антоний…
— Я не доживу до этих преклонных лет, — говорил монсеньер.
— Кто знает? Может быть, действительно нет. Но если вы все-таки доживете, то любая говорящая обезьяна, встретив вас, может быть на площади святого Петра, а может быть в версальских садах, или в скверике Нового Орлеана, почтительно скажет: "Это монсеньер Горьо. Он научил нас верить в Бога и говорить". И снимет пред вами шляпу.
III
Иногда, по ветхой приставной лестнице они забирались на черепичную крышу дома и балансировали на коньке ее, словно отощавшие прозрачные призраки зверей — как будто и в самом деле хотели улететь на Луну — барон шутя, а вот монсеньер всерьез — пока молчаливый, длиннорукий и ловкий слуга священника в глубоко надвинутой на глаза шляпе и белых перчатках не снимал их, легкие мыслящие тростники, подхватив под мышки и в несколько прыжков сбежав с лестницы.
Слугу звали Яков. Этот слуга таинственно возник у монсеньера во время странствия. Впрочем, тайна его возникновения прозрачна. Кроме того, он был нем, изъясняясь знаками, которые быстро делал длинными, в перчатках, пальцами рук, что, однако, не мешало ему любезничать с миловидной кондитершей, пекшей вафли и варившей шоколад на углу их улицы. Стоя у ее распахнутого окна, пытаясь обнять ее влажные от жара духовки плечи, он смеялся, пряча губы в шейный платок и одновременно, как щитком, прикрывая лицо ладонью, перемигивался с торговавшей напротив цветочницей, которая тоже хохотала, глядя на них, облизываясь и уже наугад собирая мокрые цветы в букеты.
Временами, с ужимками и щекоткой он поочередно уводил барышень за угол, где росла огромная, темная, как ночь или сеновал, олива, и тогда, ненароком повернув за ним, праздный наблюдатель мог ошеломленно видеть пустую улицу, а приглядевшись, две сверкающие женские ножки в густой листве.
Вечерами, надев тонкую епитрахиль и взяв фонарь с трепетавшей внутри свечой, все на том же углу улицы старый монсеньер печально отпускал обеим потаскушкам грехи. Возвращаясь, скорбно вздрагивая головой, он принимался рассуждать о религии, сомневаясь в бытии всех трех ипостасей Бога и в бессмертии души, сохраняя вместе с тем странную и непонятную веру в Деву Марию.
— Как это может быть? — спрашивал барон.
— Я дурной христианин, — отвечал священник. — Мне бы разве пристроиться в балаган. Выступать с животными. Это утолило бы мою печаль.
Барон ничего не говорил.
Немой слуга ставил перед ними на стол свечу и засыпал, присев на корточки у камина и свесив с колен длинные белеющие кисти рук.
IV
На самом деле меланхолическая странность монсеньера объяснялась тем, что он умирал. Сознание несправедливости, как проказа, разрушало его. Обезьяны могут говорить. Но они не говорят. Они могут говорить, но они не одушевлены. Они могут говорить, но они не верят в Бога. Он ждал чуда, он ждал проявления души в неодушевленном автомате. Он считал это естественным. Ведь душа — выражает себя посредством речи. Душа — христианка. Вот язык немых. Обезьяны могут говорить. Но они не говорят. Очевидно, душа — иллюзия. Бог — иллюзия. Человеку остается только Святая Дева, без Творца над Ней, без младенца на руках.
Во всяком случае, так рассуждал барон, примиряя для рассудка религиозные воззрения своего друга. Он как раз начинал строить на окраине Рима удивительной конструкции монгольфьер, похожий на огромную завитую раковину улитки, а потому не надевал к завтраку ни кружевной рубашки, ни кафтана, кушая в позвякивающем инструментами фартуке. Обыкновенно за кофе он показывал монсеньеру изменяющиеся чертежи, водя с объяснениями то ногтем, то повернутой затылком кверху кофейной ложечкой над прозрачной паутиной свивающихся спиралей.
Он объяснял, что каркас шара будет как бы винтообразный. Под баллоном будет установлен поворотный круг и самозаводящаяся пружина. Летательный механизм будет ввинчиваться в воздух. Это позволит ему подняться почти до самой окраины воздушной оболочки земли, куда иногда заносит восходящими потоками птиц, и они парят, мертвые и неподвижные, превратившись в перистые глыбы льда. Впрочем, опасаясь холода, да и не желая утяжелять хрупкую и полувоздушную, как балерина, конструкцию летательного снаряда, изобретательный барон в качестве довольно оригинального, хотя и недостоверного высотомера, намеревался послать в полет запаянную колбу с водой. По достижении снарядом крайних областей воздушного кокона вода, превратившись в лед, разорвала бы стеклянную оболочку.