Замри, как колибри
Предисловие
Перевод Н. Пальцева
Перелистывая этот сборник эссе, предисловий, рецензий и прочего, из чего он сложился, читателю следует иметь в виду, что он состоит из текстов, написанных на протяжении двадцати пяти, если не больше, лет, и что данные тексты размещены не в хронологической последовательности[64]. Чудо еще, что они вообще могут восприниматься как нечто взаимосвязанное. Но как бы то ни было, из них, несомненно, явствует одно: можно вновь и вновь менять кожу, но нельзя утратить собственное «я».
Перечитав их, я еще раз убедился: если мой взгляд на жизнь – моя философия, коли угодно, – и претерпела некоторые изменения со времен, когда я писал «Тропик Рака», то о моих воззрениях на общество этого сказать нельзя. Подозреваю, что тем, кто до сих пор не может переварить «Тропик Рака», эта книга тоже окажется не по зубам. Для чопорных и щепетильных читателей изложенные в ней мысли будут не более приемлемы, нежели откровенный рассказ о тех злоключениях, какие я испытал в первые годы моей парижской одиссеи.
Правда, на сей раз тем, кому придет в голову заклеймить мой дурной вкус, придется изобрести новые эпитеты. Ведь в том, что ныне выносится на читательский суд, нет ровно ничего непристойного. Больше того, в каждом из составивших эту книгу произведений есть более или менее явные начало и конец. Рискну даже заметить, что есть нить, связующая эти фрагменты в нечто цельное, сколь бы произвольно подобранными они ни казались.
И общую тональность подавляющего большинства их, как бы критично они ни звучали по отношению к нашему образу жизни, не назовешь антипатриотичной. Ведь предстающая с их страниц Америка увидена глазами американца, а не готтентота. А Европа, зачастую составляющая Америке выигрышный контраст, тоже показана Европой, какую мог открыть для себя только американец.
Так что же, дорогие мои соотечественники? Каким уничижительным прозвищем обзовете вы меня теперь? Может быть, антиамериканцем? Боюсь, не подойдет. Я ведь еще в большей мере американец, нежели вы, только под другим знаком. А это, если как следует вдуматься, уже делает меня преемником определенной традиции. Ибо все, что я адресую нашему образу жизни, нашим порядкам, нашим изъянам и просчетам, уже было высказано – и не в пример более сильно – такими людьми, как Торо, Уитмен, Эмерсон. Не будем забывать, что еще до наступления нашего века Уитмен заявил своим собратьям-американцам следующее: «Вы на верном пути к созданию целой нации безумцев».
Разумеется, нельзя отрицать, что ныне с ума сошел, похоже, весь земной шар. Но нравится это или нет, мы на борту общего корабля, мы впереди процессии. Всегда первые, всегда лидируем, как же иначе!
Главный мотив, проходящий сквозь эту книгу, – бедственное положение индивидуальности. А из этого с несомненностью следует бедственное положение общества, ибо общество, не состоящее из индивидуальностей, утрачивает всякий смысл. Природу обозначенной в ней дилеммы красноречиво иллюстрируют судьбы двух людей, о которых я пишу. Один из них – наш американский поэт Кеннет Пэтчен, другой – первый и единственный «гражданин мира» Джордж Дибберн. Мое эссе о Пэтчене было написано давно, в 1947 году; и что же? С тех пор его положение ни на йоту не изменилось, разве что к худшему. С первой нашей встречи в 1940 году он страдал то от одного тяжкого недуга, то от другого. А сейчас, после ряда серьезных операций, его все время терзают страшные боли, поскольку из-за аллергии он не может принимать лекарств сильнее аспирина. И хотя с тех пор, как я впервые писал о нем, он создал еще много поэтических и прозаических книг, нарисовал для них еще сотни красочных обложек, по большому счету он все еще неизвестен аудитории. Что до Джорджа Дибберна, то и его общественный статус ничуть не изменился: в возрасте семидесяти одного года он все еще работает портовым грузчиком где-то в Новой Зеландии. Вот что бывает, когда человек отказывается идти на компромисс. Нам ведомы судьбы Мелвилла, Эдгара По, Харта Крейна, если говорить только о самых известных именах. Перечень этих страдальцев длинен, и о тех бедах и унижениях, какие выпали на долю наших гениев, нельзя читать без стыда. Подобно индейцам, которых мы приперли к стене, истинные новаторы, люди с творческой жилкой обречены у нас с самого начала. А тем временем множится число благотворительных фондов, распорядители которых демонстрируют безошибочный дар пригревать посредственностей.
Нет, со времен «Тропика Рака» положение ни на йоту не изменилось, разве что к худшему. La vie en rose[65] – явно не удел художников. Художник (а так я называю лишь подлинных творцов) все еще под подозрением; в нем все еще усматривают угрозу обществу. Тех, кто вступает в сделку, кто дает себя соблазнить посулами свыше, поощряют и одобрительно похлопывают по плечу. И больше нигде в мире, кроме разве что Советской России, этих конформистов не удостаивают за их усилия столь щедрых наград, столь широкого общественного признания.
Таков главный мотив, пронизывающий эту книгу. Что до мотива глубинного, то его можно определить так: не ждите, пока положение дел изменится. Час человека уже пробил, и независимо от того, находитесь вы на вершине пирамиды или у ее подножия, делайте то, к чему призваны. Если вы творец по натуре, творите всем напастям и смертям назло. Это максимум, на что вы можете надеяться. Надо верить в самого себя, не важно, признают тебя или нет, внимают тебе или нет. Может показаться, что земной шар и в самом деле соскочил с орбиты (да и не мы ли сами делаем для этого все необходимое?), но при всем том на нем еще достаточно пространства (пусть лишь в вашей собственной душе), чтобы образовать крохотный кусочек рая. Каким бы безумием это ни казалось.
Когда вы понимаете, что не в силах двигаться ни вперед, ни назад, когда чувствуете, что не в состоянии ни стоять, ни сидеть, ни лежать, когда ваши дети умерли от недоедания, а родителей отправили в богадельню или в газовую камеру, когда вам ясно, что вы не можете ни продолжать, ни перестать творить, когда все корабли сожжены, остается выбирать: либо уверовать в чудеса, либо замереть, как колибри. Чудо заключается в том, что сладкий мед всегда рядом, он прямо у вас под носом, только вы слишком озабочены его поисками, чтобы разглядеть его. Худшее – отнюдь не смерть; худшее – слепота, неумение видеть самоочевидное: то, что все связанное с жизнью по природе чудесно.
Конформизм – привычный язык общества; язык же творческой индивидуальности – свобода. Жизнь пребудет адом, пока люди, составляющие мир, отворачиваются от реальности. Тщетно метаться из одной идеологии в другую; каждый из нас неповторим и уникален и должен восприниматься как таковой. Самое меньшее, что мы можем сказать о себе, – это то, что мы американцы, французы или еще кто-нибудь. Прежде всего мы – люди, отличные друг от друга и призванные сосуществовать друг с другом, вариться в общем котле. Творческие натуры – оплодотворители бытия; они – те ламедвовники[66], которые удерживают мир от распада. Отверзните от них слух свой, заглушите их голоса, и общество превратится в скопище роботов.
Ведь в том, что мы упорно отказываемся замечать, в том, чего мы не слышим и во что отказываемся вслушаться, будь оно бредом, посягательством на основы или кощунством, могут таиться жемчужные зерна того, что нам жизненно необходимо. Даже слабоумному есть что нам поведать. Может быть, я один из таких слабоумных. Но я скажу то, что думаю.
Да, впереди еще долгий, долгий путь до Типперери, и, как замечает Фриц фон Унру[67], «цель еще не видна».
Генри Миллер
16 февраля 1962 г.