Так вот, когда в 1919-м в город вошли белые, начались повальные обыски, и все наши жильцы удрали в горы, включая сапожника Марковича, который при красных был помощником коменданта города. Бежал и его друг Серго Орджоникидзе, который часто заходил к нему в подвал, и я все угрюмо думала, как показать ему нашу Евдокию, вернее, то, что от нее осталось. Дважды хотела его застрелить, да духу не хватило. Как я его ненавидела! Ночами не спала, задыхалась, все представляла, как убью. Акогда подвернулась возможность, рука не поднялась, хотя стрелять на хуторе я научилась хорошо, а из Порфишкиного оружейного тайника стащила наган.
Ушел с красными и мой брат Сергей. О нем я не так горевала, как о Порфишке. Сергей был такой же хвастливый и вороватый, только злой и очень ревнивый ко всему.
Остальной город затаился. Все было смутно. Люди устали от беспорядков и хотели только, чтобы их оставили в покое, хотели снова зажить мирной жизнью. Однако возврата к ней не было. Все это понимали, но верить не хотели.
Начались массовые похороны жителей, расстрелянных при красных. Мертвецы пролежали на зловещем кукурузном поле несколько месяцев, многих можно было узнать только по одеже. Самое невероятное, что больше всего народа красноармейцы почему-то расстреляли с Молоканской и Курской слободок, где жила беднота, которая с самого начала поддерживала новую власть.
Не успели похоронить одних, как на Кирпичной улице против кладбища появились новые мертвецы. На этот раз – повешенные белой властью. Красные расстреливали – им было важно уничтожить; белые вешали – им было важно продемонстрировать расправу в воспитательных целях.
Первых висельников мы с Павлушей увидели из окна чердака. Среди них был наш знакомый мальчик Виктор, бывший моряк-юнга, с соседнего двора. Он висел в середине. Висели они три дня, и стоял караул. А потом солдаты тут же вырыли ямы, которые мгновенно заполнились талой водой, и трупы ночью тайно похоронили в этой жиже. А виселицы еще два дня стояли пустые, пока их не перенесли в центр города для следующих казней.
Тогда мама Виктора вместе с моей мамой пошли и откопали Витю. Похоронили его у нас во дворе, потому что в доме у Виктора расквартировали белогвардейскую часть, а на кладбище везти было опасно.
После смерти Ирины я совершенно отбилась от рук и стала убегать далеко в горы по тропкам, которые когда-то показывал мне Порфишка. Я очень тосковала по Ивану, Ирине и старшему брату. Утешить меня могли только горы.
От них шла какая-то эманация, возбуждающая к жизни, как снадобья возбуждают аппетит к еде или любви. Бездонное небо, за ним ярко-голубые, сверкающие снегом вершины, чуть ближе лиловые, все в таинственных шевелящихся тенях от крон горных сосен скалы, черно-фиолетовый провал ущелья в густом агатовом тумане. Если забраться на самую верхотуру какой-нибудь скалы, можно было смотреть, как этот туман, словно живое существо, крадется за тобой наверх по горной тропке и наконец настигает и покрывает влажным пологом.
Эти побеги в горы были настоящим самоубийством, хоть я и брала с собой наган. Меня могли не только подстрелить, но и изувечить, изнасиловать, но мне было все равно, я хотела умереть. Умереть в горах. Я нашла себе узкую пещерку, где приноровилась лежать на сосновых ветках, смотреть в просвет между камней на небо и представлять, что я уже умерла. Я даже хотела застрелить себя из Порфишкиного нагана.
Мама сначала била меня смертным боем, потом устала и на все махнула рукой. Из-за долгого отсутствия отца она сама впала в обычную черную меланхолию и иногда целыми часами теперь молча сидела в своей комнате или сосредоточенно молилась у большой иконы Казанской Божьей Матери, которую привезла с собой еще приданым с хутора.
Я ее не жалела, не могла простить, что она сожгла все фотокарточки Ивана и тем самым разлучила нас, порвала последнюю ниточку, ведь я даже стала забывать, как он выглядит. Его лицо постепенно слилось у меня с лицом того белокурого юноши, которого я видела ночью умирающим под моим окном. Со временем мне даже стало казаться, что это и был мой Иван.
Я чувствовала, что его уже нет в живых, а у меня даже карточки его не сохранилось. А что сохранилось? Память о нескольких сладких поцелуях, ощущение томной невесомости, когда он меня обнимал, его васильковые, обморочные глаза, загорелые руки с золотистыми волосиками на запястьях, родинка на мочке уха. Все для того, чтобы вечно страдать по несвершенной любви.
Когда мама стала отпускать меня в город после возвращения белых, я первым делом побежала к его матери, но их дом был разрушен. То есть вся их улица была разрушена еще со времен обстрела бронепоезда. И спросить было не у кого, остался ли кто в живых. Вообще, город был фактически разгромлен и изничтожен. Особенно мне жалко было взорванного мавританского дворца.
У нас во Владикавказе жило знаменитое семейство богачей баронов Штейнгелей. Один из них построил Ласточкино гнездо в Крыму и железную дорогу из Ростова-на-Дону во Владикавказ. А другой, красавец, жизнелюб и всенародный любимец Владимир, провел в город первый водопровод от подножия Белой горы с кристально чистой студеной водой. Он помогал обустроить электрические огни в парке «Трек» и еще много чего, так как нрава был веселого и очень деятельного. Потом мне в Москве даже говорили, что барон Майгель у Булгакова – это наш барон. Так вот этот самый барон Владимир перед революцией построил в центре города сказочный особняк из «Тысячи и одной ночи» в мавританском стиле и подарил городу.
Когда пришли красные в первый раз, нашего барона Владимира арестовали и держали в подвале собственного дома. Говорят, он там тяжело заболел. Его даже собирались расстрелять, но по просьбе жителей, очень любивших своего эксцентричного богача-благодетеля, барона Владимира, выпустили, хотя все имущество и реквизировали в пользу трудящихся. А перед вторым приходом красных он, уже не ожидая никаких милостей от новой власти, бежал в Париж и, говорят, умалился там до швейцара в гостинице. Трудно в это поверить.
Так вот, в последний день отхода Красной Армии этот чудесный мавританский дворец взорвали. Это было самое красивое здание в городе! Теперь одни говорят, что дом подожгли выпущенные по городу пушечные снаряды белогвардейцев, другие – что его взорвали бойцы Одиннадцатой Красной Армии, мол, в подвалах хранились архивы ЧК. Брешут! Конница шкуровцев уже прорвалась в город, ее на время сумели задержать красноармейцы-пулеметчики у Чугунного моста. А когда эти красноармейцы последними отходили через наши шалдонские сады и Сапицкую будку на Военно-Грузинскую дорогу в меньшевистскую Грузию, они-то дворец и взорвали – мы сами с Павлушей видели с чердака. И не из-за секретных бумаг взорвали, а потому что подвалы были забиты конфискатом: дорогой материей, сукном, шерстью, ситцем. Взорвали, чтоб все это добро белым не досталось.
Мы видели, как казаки потом ныряли в огонь и вытаскивали тюки материи, тушили их шинелями и затаптывали огонь сапогами. После взрыва и пожара от дворца осталась одна мавританская башня, которую потом приспособили под пожарную каланчу…»
– Какая все это жуть, – прервала чтение дневника Алла. – Конец света. Почему все не сопротивлялись большевикам? Почему потом не бежали с белыми? Почему вообще эти идиоты думали, что с красными будет лучше?
– Никто не мог знать, чем дело кончится, – пожала плечами прамачеха. – Думали, что потихоньку все наладится. Потом, всем так обрыд старый порядок, что все чаяли нового, лучшего…
– Как подумаешь, сколько мы самих себя погубили, истерзали… Зачем все это? Знаешь, тяжко от этих дневников, душе жутко. Давай сделаем перерыв.
– Давай. Расскажи мне, наконец, про твоего кавказского принца.
– Там все отлично! Как по маслу все само собой устроилось.
– Он что, в тебя втюрился?
– Не знаю, – скромно потупилась Алла. А сама подумала: «А почему бы и нет? Что, если он сделает мне предложение? Вот будет фортель! Мы с папочкой перекрестно «породнимся»! – Она представила себя в роли хозяйки рублевского безобразия, и на душе сладко защекотало. – Не надо будет вымучивать этот юридический, Каха все разрулит. И вообще денег куры вовек не склюют. Разница у нас – ой-ой-ой, в пятнадцать лет. Почему бы ему не жениться?»