Стёпин скотч-терьер Тарзан, встретивший их в прихожей радостно-вопросительным взвизгиванием, теперь принес мячик и положил у Аллиных ног, приглашая поиграть. И тогда Алла зарыдала. Всем телом разом ухнула в истерику. Словно изрешеченная крупной дрожью, как дробью, сползла на пол и, закусив диванную подушку, сдавленно взвыла. Тарзан недоуменно послушал, склонив голову набок, бросил мячик и начал лизать ее голые пятки. От этого стало нестерпимо больно, и Алла застонала в голос. Илья нежно гладил ее по волосам. Прамачеха пошла за сердечными каплями.
– Я ему никогда не прощу. Никогда. Я его уничтожу. Я… я… я… я с ним страшное сделаю… – бубнила Алла в подушку и вздрагивала. – Он даже на похороны не пришел. Не позвонил…
– Ты спрашивала о дневнике, – попыталась отвлечь ее прамачеха, – вот, прочитай про Виктора… лохматого… – и положила рядом с истерзанной подушкой толстый еженедельник, а капли выпила сама.
Алла приподняла голову, шмыгнула носом, взяла дневник, начала перелистывать страницы. Это были скорее эссе под общим заголовком «Друзья», датированные 6 января этого, 2004 года – последним днем рождения мачехи. «Значит, когда я завалилась после праздничного ужина спать, Стёпа взялась за перо?..»
Записей было всего две. Алла пристроилась к Илье, тот приобнял ее и ободряюще поглаживал по спине. А свободной рукой долил Лине Ивановне мартини, на некоторое время зафиксировав ее блуждающий взгляд на бокале.
Алла нырнула в чтение.
«Двенадцать лет назад, в 1992 году… («В тот год, осенью я как раз переехала от бабушки к ним», – подумала Алла.) Уехал муж в командировку. А меня оставил сторожить старую дачу, в которой полным ходом шла перестройка. Что за гадость эта перестройка – теперь знает каждый. Но тогда я по недомыслию легко согласилась.
В первую же ночь выяснилось, что я смертельно боюсь темноты и не могу ночевать в доме одна, несмотря на овчарку, сигнализацию и близких соседей. Страх был животным и одновременно совершенно нематериальным. Первопричина его скрывалась где-то глубоко в подсознании. Помню, лет в шесть мне приснился ужасный сон. Будто я пошла в бабушкин курятник – темную клетушку за домом – посмотреть на несушек и вдруг заметила, что в дальнем углу в груде тряпья копошится какая-то новая большая курица. Я подошла поближе, чтобы лучше рассмотреть новенькую несушку, но, наклонившись, увидела, что это вовсе не курица, а маленький старый уродец с крутой козлиной башкой и злыми красными глазками. В крошечных кривых ручках он держал скорлупу от только что выпитого яйца. На нижней, противно оттопыренной губе запекся кусочек яркого желтка.
Уродец страшно разозлился, что его застали с поличным, отбросил от себя скорлупки и, выставив вперед круглую нечесаную голову с двумя маленькими тупыми рожками, попытался меня забодать. Я в ужасе отпрянула и бросилась из курятника. Взлохмаченный воришка пустился следом, и тут время, подлое или спасительное – не знаю, остановилось. Сон словно зацепился за что-то и забуксовал. Я до сих пор ясно вижу себя со стороны, как на черно-белом немом экране, бесконечно бегущей по дорожке к дому и злобного уродца, бесконечно догоняющего меня и гадко щекочущего своим дыханием мой затылок.
Этот старый сон всегда вызывал у меня какое-то стойкое, недоброе беспокойство. А след мистического страха, когда привычная реальность распадается у тебя в руках, произвольно образуя новую, незнакомую и опасную, остался со мной навсегда.
Основным преобразующим фактором, изменяющим сущность вещей, конечно, была темнота. Я уверена, ночью изменяется каждый из нас. Все мы в той или иной степени становимся оборотнями. Просто большинство людей мирно проводит это опасное для них время, укрывшись одеялом и сладко посапывая. С каждым разом все больше теряя способность к перевоплощению. Не раз, проснувшись среди ночи, я прокрадывалась в родительскую спальню и подолгу вглядывалась в лица папы и мамы в надежде уловить происходящие с ними перемены. Не обнаружив ничего подозрительного, я возвращалась обратно в постель, упрямо считая, что они просто ждут, когда я успокоюсь и потеряю бдительность, – вот тут-то они в кого-нибудь обязательно и превратятся.
Итак, сторожа дачу, я боялась, что в темноте за мной придет инфернальный некто и протянет свою костлявую, с набухшими от нетерпения жилами руку к моей груди, в которой трепещет испуганное, но еще живое сердце. Спать я от страха не могла, опасаясь, что если усну, то перестану скреплять своей волей окружающую меня реальность и она расползется, а в образовавшиеся щели пролезет многоликий ужас и схватит меня.
Рабочие, как могли, старались меня отвлечь от черных мыслей. В первый же день мужниной отлучки они разобрали крышу, а потом дней пять отмечали это историческое событие. С вечера обычно начинал накрапывать дождь, и я, расставив по всему дому ведра, должна была несколько раз за ночь обегать места протечек, чтобы сменить наполненные дождевой водой емкости. Конечно, эта беготня не могла развеять мои мрачные страхи, но она, по крайней мере, разнообразила мое ночное бдение.
Обычно я сидела на неразобранной постели с напряженно поджатыми ногами и с остро заточенным топориком в руках. С топориком я не расставалась ни на секунду и, возясь с ведрами, как заправский дровосек, затыкала его за пояс мужниного махрового халата, в котором расхаживала, надеясь перенять немного мужественности от его владельца и носителя.
Прикованная к недостроенной даче, я тоскливо озирала из окна ненавистную частную земельную собственность. В первый вечер попробовала звать домой собаку – большую, верную и храбрую овчарку. Но во-первых, с наступлением темноты, приглядываясь к Джине, я уже сомневалась, собака это или уже оборотень, а во-вторых, овчарка воспринимала приглашение в дом как увольнительную и тут же заваливалась спать с громким храпом и пуканьем.
Очередная ночь с прижатым к груди топором меня совершенно измочалила. От ветра по стеклам в окнах гостиной, где я несла ночную вахту, то и дело шваркали ветки сирени, заставляя меня каждый раз вздрагивать от ужаса. Только когда начало светать и в соседней деревне заголосили петухи, я забылась ненадолго тяжелой, беспокойной дремой.
На следующее утро я первым делом подрубила под окнами все густые кусты сирени, раскидистые ветки которой так пугали меня в темноте. Игра в лесоруба немного расслабила натянутые нервы, но лишь до сумерек. Чувствуя затылком неприятный холодок при виде подступающей темени, я бросилась обзванивать всех своих знакомых, зазывая разделить со мною загородное житье. Но среди недели редко кого заманишь на дачу, особенно когда там идет ремонт.
На отчаянный SOS откликнулся один Витя Войтенко, кумир моей юности. Витя был личностью колоритнейшей. Внешне он походил на битника 70-х годов. Огромный, в провисших шароварах, подвязанных бельевой веревочкой, в свободной цветастой рубахе навыпуск, с патлатой мягкой гривой и округлой русой бородкой. Большой человек, презирающий карьерный успех и позволяющий себе любой эпатаж – от появления в чопорных «Аргументах и фактах», где мы одно время вместе работали, в кедах на босу ногу и длинных буржуйских шортах (для идеологического издания тех лет это было верхом неприличия) до демонстративного нюханья на редколлегии кокаина. В чем он лично под большим секретом «признавался» самому большому трепачу в нашей редакции рыжему Паше Пельцеру. Кокаина! Вы представляете? А может быть, все-таки растертого стрептоцида? «Да что вы! Это порошок от насморка, – насмешливо успокаивал Витя толстую цензоршу, сидевшую рядом с ним на редколлегии. – Хотите попробовать?» Та хлопала наивными, круглыми, как у птиц, глазками и с участливым испугом отрицательно мотала головой.
Надо заметить, что в те дремучие времена верхом упадка считалось не нюхать кокаин, а только шепотом говорить о том, что кто-то где-то видел, как ЭТО делается. Так что с моей, обывательской точки зрения, Витю даже зашкаливало, иногда так, что он на несколько дней выпадал из обращения. За этими отлучками я подозревала какие-то жуткие приключения, расспрашивать о которых считала неудобным и предпочитала томиться в сладостной неизвестности.