— Это уж не я ли зол и глуп, Сократ! — обиделся диалектик.
— Нет, милейший Межеумович, для зла тебе недостает воображения.
— То-то же! А то уже и вторая четверть пустеет, ну прямо на глазах.
— Ничто не исчезает бесследно, ничего нельзя переделать заново. Зло, виновность, глубокий страх совести и мрачные предчувствия стоят перед глазами тех, кто хочет видеть. Все совершённое было сделано людьми. Я человек, соучастник человеческой природы, а потому я совинен по сущности своей, ибо неизменно наделен способностью и стремлением совершать нечто подобное. Юридически мы не были сообщниками, нас там не было, но мы все же являемся потенциальными преступниками по нашей человеческой сущности. Нам не хватает лишь подходящего случая, нас не захватывал адский водоворот. Ни одному из нас не выйти за границы той черной коллективной тени, которую отбрасывает человечество.
— Впервые в жизни вижу, чтобы Сократ был таким пьяным, — заявил Межеумович.
— Мы утратили представление о том, что кирпичиком в структуре мировой политики является индивид, а потому он изначально вовлечен во все ее конфликты. Он осознает себя, с одной стороны, как малозначимую частицу и выступает как жертва неконтролируемых им сил. С другой — он имеет противника в самом себе. Этот невидимый помощник в темных делах вовлекает его в политический кошмар: к самой сущности политического организма принадлежит то, что зло всегда обнаруживается у других. Почти неискоренимой страстью индивида является перекладывание на другого того груза, о котором он не знает и знать не желает, пока речь идет о нем самом.
— Так что же делать? — спросил Протагор. — Что ты предлагаешь?
— Некий принцип любви к ближнему. Но такая любовь страдает от взаимонепонимания. Где убывает любовь, там приходит власть насилия. Ничто не изменится, пока не изменится сам человек, но старания считаются оправданными лишь тогда, когда речь идет о массах. Человек же утратил миф о внутреннем человеке.
— Как у тебя даймоний? — спросил Протагор.
— Возможно, и так, — согласился Сократ. — У меня нет ни избытка оптимизма, ни восторженности высоких идеалов. Меня просто заботит судьба, радости и горести конкретного человека — той бесконечно малой величины, от которой зависит весь мир, той индивидуальной сущности, в которой даже бог ищет свою цель.
Тут все расчувствовались, а в особенности Ксантиппа.
— Теперь я понимаю, — сказала она, — почему Сенека, бывая у нас в гостях, всякий раз утверждает, что сенаторы Третьего Рима — достойные мужи, а сенат — дерьмо.
— Ты все правильно поняла, Ксантиппа, — сказал Сократ. Существование в группе подстрекает его членов к взаимному подражанию и взаимной зависимости, и чем больше группа, тем сильнее этот позыв. Ибо, где большинство, там безопасность; то, что считает большинство, конечно же, верно; то, чего желает большинство, заслуживает того, чтобы за ним стремиться, оно необходимо и, следовательно, хорошо. К несчастью, однако, моральность группы или общества обратно пропорциональна его величине. Чем больше по своей величине объединение индивидуумов, тем заметнее уменьшается роль индивидуального морального фактора и тем больше каждый отдельный член ее чувствует себя освобожденным от ответственности за действия группы. Следовательно, всякая большая компания, составленная из превосходных по отдельности личностей, обладает как таковая моральностью и интеллектом тупого и агрессивного животного. Чем больше организация, тем неизбежнее ее спутником являются безнравственность и ничего не желающая видеть глупость. Это Сенека и имел в виду.
— Пожалуй, Сократ, — сказал Межеумович, — тебе на сегодня хватит пить. Такую ахинею даже я не смог бы нести. — Диалектик разлил остатки самогона, причем Протагору, конечно же, из пустой бутыли. — Душа коллектива, правильно направленная Самой Передовой в мире партией… — Тут диалектик хлебнул из кружки и потерял нить своего повествования или воззвания.
— Победа над коллективной душой только и приносит справедливое возмещение за риск — завладение сокровищем, непобедимым оружием, магическим талисманом или чем-то еще, что миф считает наиболее достойным желания. Любой, кто сливается с коллективной душой — или, выражаясь языком мифа, позволяет чудовищу сожрать себя, — исчезает в ней, добирается до сокровища, которое сторожит дракон, однако делает это со зла и во вред себе.
В избу ворвались Сократовы сыновья, Лампрокл, Софрониск и малолетка Менексен, все вымазанные ржавчиной и пылью.
— Разобрали крышу, — объявил Лампрокл. — Теперь в Чермет везти надо, а неначем.
— Зачем тогда разбирали? — поинтересовался Сократ.
— А как ее сдашь, если не разберешь? — удивился Софрониск.
— Пойду вызову грузовое такси, — вызвался помочь сосед Критон. — Заодно и новое железо завезу. Не торчать же крыше стропилами?
— Может, нашу покрыть этим старым железом? — предположила Ксантиппа.
— Нет, — сказал Сократ. — Наши-то стропила уж точно не выдержат такой тяжести.
— Конечно, не выдержат, — сказал Сафрониск.
— Чё людей-то смешить! Сократова изба с железной крышей! Обхохочешься! — сказал Лампрокл.
А малолетка Менексен пока-что только набирался мудрости и молчал.
— Пошли, — сказал Критон и вышел вместе с детьми Сократа.
— Всё! Закрываю этот научный симпозиум! — Объявил Межеумович. — Я уже достиг богоподобия!
— Слияние с коллективной душой всегда приносит с собой чувство общезначимости -“богоподобия”, — сказал Сократ.
Тут силы покинули Межеумовича и он упал с лавки замертво, повалил бутыли, но, к счастью, в них уже ничего не было, кроме воздуха Анаксимена и Диогена.
Медленно, но неумолимо начал проваливаться куда-то и я.
Глава тридцать шестая
Под моими ногами что-то оглушительно треснуло, и я провалился. Падал я столь долго, что успел испугаться, затем избавиться от страха, а теперь даже и не знал, что делать.
Ясно было только одно: я глубоко под землей. Широкое бесконечное пространство, мрачное и темное. Это царство вечной тьмы, понял я, царство сумрака и печали, край бедствий, плача и стенаний.
И когда я совсем уже было начал изнывать от скуки, падение мое замедлилось, затем окончательно и бесповоротно прекратилось и я оказался перед огромными коваными воротами с надписью: “Войти может каждый”. Я уж, было, подумал, что это вход в какое-то элитное блудилище, но лай чудовищного трехголового пса разуверил тут же меня в этом. Кто попрется в блудилище, пусть даже и “Высоконравственное”, если за порогом на три голоса надрывается чудище, у которого на шее и спине извиваются гадостные змеи?
Перед входом я оказался не один. То тут, то там мягко приземлялись унылые фигуры людей, тут же впадающих в ужас от непрерывного лая трехголового пса. Я припомнил, что это был Цербер, одинаково готовый сожрать и живых, стремящихся проникнуть в это царство мертвых, и тени мертвых, если они попытаются сбежать из Аида.