— Ишь ты! — удивился Сократ.
— На Сократа, глобальный человек, большое воздействие производит сама жизнь, — заметив меня, сказала Ксантиппа. — Действительность, исполненная удивительных свершений, резких политических перемен, необыкновенного накала страстей, вызывает в его душе и сочувственный отклик, и непрерывное удивление перед возможностями человеческой натуры, и стремление постичь те сокровенные причины, которыми определяются помыслы и поступки людей, а главное — понять ту цель, к которой следует стремиться человеку.
— Да ладно тебе, Ксантиппа! — сказал Сократ. — Заканчивай свою проработку.
Но Ксантиппа не слушал его и обращалась исключительно ко мне.
— Эта потребность в постижении сокровенного смысла человеческой жизни стала в Сократе в какой-то момент столь неодолимой, что он оставил свое ремесло каменотеса, — а ведь грамоты имел и прочие устные благодарности! — постепенно отрешился от всех прочих житейских и гражданских забот и целиком отдался тому делу, в котором увидел подлинное свое призвание, более того, обязанность, предначертанную ему богом: “Жить, занимаясь философией и испытуя самого себя и людей”.
— Ксантиппа, перестань. — В голосе Сократа чувствовались просительные нотки.
— Тут как-то приезжал торговец Сенека из Третьего Рима, — как ни в чем ни бывало продолжала Ксантиппа, — так он прямо в присутствии детей заявил, что Сократ первый свел философию с неба и поместил в городах и даже ввел в дома и сортиры и заставил рассуждать о жизни и нравах, о делах добрых и злых. — И пока я осмысливал ее речь, закончила: — А пожрать-то дома и нечего…
— Да он и не хочет, — указал на меня Сократ.
— Ага, — энергично подтвердил я.
— Ну, значит, с ужином мы дело решили, — облегченно сказала Ксантиппа и тут же снова завелась: — Не дела, мол, человека, а он сам, точнее, его личность, реализуемая в этих делах; не успех — всегда ненадежный — в каких бы то ни было предприятиях, а полноценное счастье в жизни; не то или иное искусство, ремесло или уловка, ведущая к внешнему успеху, а высокая добродетель; и, наконец, не видимая мудрость, не поверхностное мнение, а именно глубокое знание ни о чем, составляющее основу добродетели, — вот основные принципы удивительной философии Сократа, отца, кстати, троих собственных детей.
Сократ шумно задышал, а я внезапно понял, что это начало нового философского направления, увлекающего человека в мир идеальных умопостигаемых сущностей, в мир, где человека ждало высокое наслаждение и удовлетворение, пока, наконец, ограниченность реального земного развития не заставит уйти в еще более дальний мир надидеального, постигаемого уже не умом, но только верою.
Я уже включил было на всю катушку свою мыслительную способность, чтобы воспарить в эмпирей, но Ксантиппа вернула меня на землю, как когда-то Сократ философию.
— Ты видишь, глобальный человек, — спросила она, — как Сократ неумолчно разговорчив и ироничен? А для него эта ирония и естественна, и удобна. Естественна, потому что в самом деле отталкивается от понимания ничтожности человеческого знания в сравнении с грандиозностью еще не решенных Сократом проблем. Удобная, потому что сбивает меня с толку, зарождает во мне подозрение и сомнение и заставляет с большой осторожностью пускаться в опасное плавание по волнам кухонной диалектики. Иногда эта ирония совершенно обезоруживает меня и приводит в оцепенение, как соприкосновение с морским скатом, особенно, когда дети просят есть. В другой раз ввергает в ярость и я делаю крайние заявления, когда дети уже и не просят есть. Бывает, что она приводит меня в восторг, так как заставляет испытывать наслаждение от предвосхищения, а затем и воочию совершающегося чудесного превращения: за маской старого козла внезапно является мне прекрасный лик его мудрости, особенно, когда есть он не просит.
— О-хо-хо, — тихо зевнул Сократ.
— А другая черта его поведения — подчеркивание своей чисто вспомогательной роли во всех домашних делах — роли, как он сам всегда говорит, повивальной бабки, помогающей мне при извлечении последней драхмы на свет божий. А уж скромность ему присуща в бесконечной степени. Именно она главным образом побуждает его называть свое высокое искусство диалектики ремеслом повивальной бабки. Выскажи-ка, Сократ, мысль, которая мне уже давно осточертела.
— Так ведь ты ее приблизительно знаешь, — замялся Сократ. — Зачем повторяться?
— Я ее не приблизительно, а наизусть знаю. Но глобальный человек, может, еще и не постиг этой мудрости. Давай, Сократ. Начинай с выражением!
— Ну, это самое… в повивальном искусстве, — действительно начал Сократ, правда, без всякого выражения, — почти все так же, как и у повитух. Отличие, пожалуй, лишь в том, что я принимаю у мужей, а не у жен, и принимаю роды души, а не плоти. Самое же великое в нашем искусстве — то, что мы можем разными способами допытываться, рождает ли мысль юноши ложный призрак или истинный и полноценный плод. К тому же и со мной получается то же, что с повитухами: сам я в мудрости уже не плоден, и за что меня многие порицали, — что-де я все выспрашиваю у других, а сам никаких ответов не даю, потому что сам никакой мудростью не ведаю, — это правда. А причина вот в чем: бог понуждает меня принимать, роды же мне воспрещает. Так что сам я не такой уж особенный мудрец, и самому мне не выпадала удача произвести на свет настоящий плод — плод моей души. Те же, кто приходят ко мне, поначалу кажутся мне иной раз крайне невежественными, как, например, глобальный человек, а все же, по мере дальнейших посещений, и они с помощью бога удивительно преуспевают и на собственный, и на сторонний взгляд. И ясно, что от меня они ничему не могут научиться, просто сами в себе они открывают много прекрасного, если, конечно, имели, и производят его на свет. Повития же этого виновники — бог и я.
— Запомнил точно, — подтвердила Ксантиппа. — Только вот Сократ рассуждает так, как если бы неразумной части души не существовало вовсе. Все поведение человека он определяет его интеллектом и считает, что он, интеллект, то есть, всемогущ. Признать что-нибудь правильным и не последовать этому знанию, считать какой-нибудь поступок неправильным и все-таки подчиниться влечению к нему — это, по мнению Сократа, не только явление достойное сожаления или гибельное, оно просто невозможно.
— Ага, — согласился Сократ. — Мы должны не столько заботиться о том, что скажет о нас большинство, сколько о том, что скажет о нас человек понимающий, что справедливо, а что несправедливо, — он один да еще сама истина… Ксантиппа, например…
— А кроме всего прочего, — сказала Ксантиппа, — Сократ по натуре своей глубоко религиозный человек. Он, как положено, но сообразно достатку, приносит жертвы богам и вопрошает их, при необходимости, посредством гаданий на пальцах. Далее, он сознательно сторонится обсуждения проблем переустройства Вселенной и насильственного изменения физических законов, будучи убежден в невозможности постижения божественной природы мира и тем более подчинения ее человеку. Наконец, он глубоко, по-религиозному совестливый человек, который никогда не согласится изменить усвоенным им принципам нравственного поведения, ибо в поступках своих всегда руководствуется не страхом перед женой и скорым, но пристрастным судом людей, а благоволением перед всемогущим и всеведущим божеством, Дионисом, в основном. Но вера его в промысел богов о людях вовсе не такова, как вера простых людей, которые думают, что боги одно знают, другого же не ведают. Нет, Сократ убежден, что боги все знают, — как слова и дела, так и тайные помыслы, что они везде присутствуют и делают указания людям обо всех делах человеческих.