— Квасова, — осторожно поправил Бурлаков.
— Пусть будет Квасов. Неважно. Пусть вместо Мозгового будет Безмозглый, кобыла все равно хватит его копытами в грудь. И не уверен, поможет ли фельдшер в околотке. Так и пережитки, как эта кобыла. Крестьянина попробовали уложить на прокрустово ложе нового обихода, кричали, восторгались успехами. А потом что? Глотать горы пирамидона от головокружения? Милиция может согнать в вагоны миллионы кулаков и вывезти их куда угодно, хоть свалить под откос. Это они могут, это шикарно удалось. Но ведь пережитки не запломбируешь в ящиках, это же нечто неуловимое, флюиды, это существо человека, его импульсы...
— Это вы очень... сплеча, — сказал Бурлаков, застигнутый врасплох водоворотом чужих и, видно, опасных мыслей. — Если партия решила, то сделает.
Парранский мучительно сморщился и, вяло отмахнувшись, налил себе полстакана холодного крепкого чая; он выпил его маленькими жадными глотками.
Дядько на полке сипло постанывал, лежа на левом боку, и бормотал густым булькающим голосом: «Ты его под дыхало... под дыхало». В кошмарном сне дядько продолжал битву с подкулачниками, а может быть, и еще с кем-то из сонма врагов, накинувшихся на вздыбленную матушку Русь.
— Легче всего «под дыхало». — Парранский провел ладонью по вспотевшему лбу. — Что это они так нажаривают? Натаскали дармового антрацита в Донбассе и жгут... Вот вы о партии. И она борется с искривлениями своей линии. Хотя, как инженер, привыкший к точности, могу сказать: если линия искривлена, то это уже не линия. Для геометрических кривых существуют другие названия... Да, вы не ответили мне на вопрос.
— Это насчет образования?
Бурлаков сидел, прислонившись спиной к жесткой стенке, чувствуя ритм движения поезда. Лицо его теперь было скрыто в тени, падающей от верхней полки. Мятущаяся речь случайного попутчика вызывала любопытство, даже острое. Но в то же время ему было жалко его. Бурлаков сказал, что ему не удалось закончить среднюю школу, пришлось работать в небольшой мастерской тракторной станции. Потом призыв, армия.
Думает ли он остаться в деревне?
Сразу на такой вопрос не ответишь. Надо вернуться домой, осмотреться, обдумать. Артель у них маленькая, две деревеньки, почвы малоплодородные, кругом косогоры. Полезной земли в артели немного, гектаров шестьдесят. Трактор гоняют издалека, топливо обходится дороже. Пашет не пашет, крутится, как индюк на золе.
Колхозники тянутся в город: молодежь — на заводы, старики — на базары. Под Москвой каждая травка стоит деньги.
— Вот видите... Факты, как говорится, упрямая вещь, — сказал Парранский. — Ленин, чтобы разобраться в сущности капиталистического земледелия, сколько потрудился, сколько керосина в лампе сжег. А теперь я что-то не вижу теоретиков, способных разобраться в вопросах социализма в земледелии.
— Ну что вы, сколько принимается решений, — попробовал возразить Бурлаков.
— Решения — это практика, а не философия, и тем более не перспективная философия. Решения — это эмпиризм, если хотите...
Козырнув философским термином, Парранский взял полотенце, мыло в хромированной коробочке и пошел умываться.
Из коридора остро пахнуло прокисшей одеждой, нечистым телом. Люди устроились на ночь по-братски, спали вповалку. Вскоре Парранский вернулся.
— Извините, молодой человек, — сказал он, — вы уже устроились на ночь? У меня есть предложение: давайте-ка заберемся на третий этаж.
— Не понимаю...
— Там, в тамбуре, на сквозняке... дети. — Парранский развел руками и почему-то снизил голос до шепота. — Вы не будете возражать, если мы — на насест, а их сюда? Их матери совсем извелись... Слоняются люди по лику земли...
— Вы хотите их устроить здесь?
— Да... Не подумайте только, что в данном случае играет роль интеллигентская слабохарактерность или никому не нужное слюнтяйство. И тем более желание щегольнуть своим великодушием. Я люблю удобства, забираться наверх меня не заставили бы ни наганом, ни Евангелием. Просто жаль ребятишек. У одной женщины девочка лет двух, глазенки такие скорбные, круглые, как у птички; у другой — близнецы, лет по шести, крепкие такие, русые, стриженые... На полу спят, понимаете?
Женщины ехали в Сибирь, к своим мужьям. «Вызвали. Из Кривого Рога мы, — объяснила одна из них, молодая украинка, с тугим узлом косы на затылке. — Летом там в балаганах жили, ехать было некуда, а к зиме построили бараки. Заработков хватает на хлеб да квас, а на два дома жить нетерпимо. Едем на рудники, на медь. До Москвы, а там пересадка. Не знаем, как попадем. Туча народа кругом...»
Утром женщин перевели в соседний вагон. Они ушли с достоинством, поблагодарив скупо. На одной из захолустных станций поезд стоял невыносимо долго, и «верхние дядьки» отправились с мешками покупать дешевую, по слухам, картошку. Парранский возобновил вчерашний разговор.
На комсомольские протесты своего попутчика он не обращал никакого внимания и не добивался от него единомыслия. Бурлаков понял, что этот человек, по существу, совсем не «контрик» и ни в какие непотребные дебри затащить его не стремится. Он положительно рассуждал о том, что поставлено, напечатано в газетах и должно решаться безоговорочно. Но человек с рыжей бородкой думал обо всем этом как-то на свой лад: вроде и так и все-таки не так. Арапчи назвал бы такого очень просто: «Мужчина с кривыми мозгами». Жора Квасов, будучи на месте своего друга, заставил бы инженерика пить с ним водку и закусывать солеными огурцами. Кешка Мозговой, пожалуй, нашел бы с ним общий язык. А он, Николай Бурлаков, мог только слушать и либо возражать, привлекая весь свой небольшой комсомольский опыт, либо поддакивать.
Парранский верил в полноту и крепость власти, в окончательную победу над троцкистами и правыми реставраторами, не сомневался в монолитности совместных усилий партии и доверившихся ей народов бывшей Российской империи, преклонялся перед железной четкостью работы аппарата, принуждающего несознательных личностей к государственной ответственности. И только в одном колебался: можем ли мы так быстро, как намечено планами, перегнать индустрию капитализма?
— Современное производство — не только рудники, не только выплавка стали, передельного чугуна или выпуск грубых станков, тракторов и обиходных машин. Индустрия теперь — синтез сложной науки. Она дышит, чуть ли не мыслит. Это не кувалда, молодой человек. Если догонять капиталистов, нам нужны, прежде всего, точнейшие измерительные приборы, аналитические механизмы, термическая аппаратура... Пока мы сидим на импорте и на наследстве, оставшемся от прошлого. А потом? Понадобится золото. Сотни тонн золота, лицензии на огромный импорт...
— Что же делать?
— Покупать у них... Пока будут продавать и не спохватятся.
— А если откажут?
Парранский подсвистнул, сложив губы бантиком. Бородка дернулась вверх, глаза сощурились.
— Откажут? Ну, уж тогда мы сами должны сделать все необходимое.
— Сделаем?
— Если возьмемся дружно. Миром возьмемся. Если перестанем в старом специалисте видеть замаскированного предателя, вредителя, вооружим его доверием. Если рабочий поймет свое место в государстве и откажется от старинки. Не понимаете, что сие значит? Все весьма просто. Есть такая заповедь: сработать поменьше, получить побольше. Пережиток? Возможно. А вернее — отсутствие чувства хозяина. Ему кричат: «Гегемон, диктатор!» — а он кепчонку на бровки — и к мастеру: «Ну, братец, как наряд закрыл?» То есть сколько, мол, заработано. Чуть не по его: «За что боролись?!» Вот тут меня и начинает точить червь сомнения... Вы читали «Мать» Горького? — Бурлаков кивнул. — Из-за чего там сыр-бор загорелся? Из-за болотной копейки. Мы слишком рано стали глумиться над копейкой, молодой человек.
Бежали столбы. Сырые поля будто упирались в оловянное небо. Давно исчезли села с белобокими хатками, похожими на сорочьи стайки. Пошла деревянная, избяная Россия, загадочная и в то же время необыкновенно простая.
— Чугун будут лить, чугун... — слышался из коридора женский голос, — а с чугуна железо, а с железа — все: гвозди, шило и разные машины...