За сорок восемь последних часов Слоун приблизился к пониманию того, почему он так и не женился, почему женщины, с которыми он встречался, не удовлетворяли его, почему он не мог всецело отдаться им. Свои чувства к Тине, как и все прочие чувства, он заталкивал в черную дыру, заваливая сверху работой. Так было проще — не думать. Чувства — это слишком запутанно. Ему казалось, что между ним и Тиной ничего не может быть. Но тогда, в офисе, и потом, ожидая такси, она намекнула ему, что что-то возможно, если он способен рискнуть. Она намекнула, что он и есть тот человек, которого она ждет, но что сперва он должен разобраться с собой. Ему хотелось скользнуть под одеяла рядом с ней, хотелось, чтобы она обняла его. Ему хотелось уехать с ней в Сиэтл, и пускай прошлое — что бы там ни было в нем — будет похоронено и забыто, хотелось начать все заново. Ему хотелось заботиться о ней и Джейке, маленьком мальчике, с которым он познакомился на корпоративных пикниках, хотелось стать отцом Джейку — каким образом, он еще не знал, но знал твердо, что будет мальчику тем, кем не сумел ему стать родной отец. Он будет брать мальчика на матчи, помогать ему с уроками, будет таким отцом, о котором сам мечтал в детстве и которого не имел. Но он знал также, что всего этого не произойдет, если он будет продолжать слепо, как во сне, шагать по жизни. Тина была права. Ему не обрести ее, если вначале он не обретет себя, а в глубине души он знал, что это означало осознание того, что с ним происходит и почему это происходит с ним. Его кошмары — вовсе не сны, а воспоминания. Мертвая женщина из его кошмаров — не плод его воображения, не психологический выверт. Она существовала в действительности. Как существовал и Джо Браник. А значит, и черный гигант, стоявший, как запомнилось Слоуну, возле Джо Браника, тоже существовал в действительности. Браник был мертв, как мертва была и та женщина, но черный гигант, кто бы он ни был на самом деле, возможно, все еще жив.
Слоун достал из портфеля конверт, но не сразу вскрыл его — так медлит ребенок, разбирающий в рождественское утро свои подарки. Четверых погубил этот конверт. И это надо было обдумать. Обдумать хотя бы ради Мельды. Потом, когда смолкла музыка в автомагнитолах и затих уличный шум на перекрестке, он почувствовал, что настало время. Опустив колпак настольной лампы так, чтобы свет не бил в глаза Тине, он открыл портфель. Он поднес конверт к тускло горевшей лампе, вглядываясь в почерк. Конверт был тонкий, но оказался тяжелее, чем ему вспоминалось, — возможно, весу ему прибавили печальные обстоятельства. С этой мыслью он перевернул конверт, отцепил от него металлические скрепки, снял печать и вытащил страницы текста.
45
Эксконвенто де Хурбуско, Койоакан, Мехико
Мигель Ибарон упер резиновый наконечник своей трости с золотым набалдашником в неровные и потрескавшиеся камни и с трудом сделал еще один шаг. Лицо его ничем не выразило привычной боли, распространившейся вверх — от щиколоток к коленям и спине, пронзившей его костяк, как электрический заряд. Избавиться от болей, которые несли с собой опухоли, не удавалось — некогда сильное и мускулистое его тело теперь сохло и увядало, как цветок на солнцепеке, но он мог сдерживать свои чувства и терпеть боль молча.
Рак убавил его рост на несколько дюймов — иссушил тело, превратил густую гриву темных волос в тусклые серые патлы, но больше с почтенным сановником он ничего сделать не мог. Высокий, белокожий, возможно из-за текшей в его жилах испанской крови предков, Ибарон сохранил стать, хотя высокая, более шести футов в высоту, широкоплечая его фигура, некогда легко несшая 210 фунтов собственного веса, теперь насилу справлялась со 175 фунтами.
Женщина при входе в музей приветствовала его улыбкой и отказалась взять с него деньги.
— No sirve aqui,[4] — сказала она. — Мне брать с вас деньги было бы позором. Приходя сюда, вы оказываете нам честь.
Такой прием приличествовал человеку, вся жизнь которого была отдана Мексике и ее народу. С самого своего вступления в ИРП — Partido Revolucionario Institutional[5] — Ибарон был знаменем партии и образцовым ее членом. За тридцать лет своей деятельности на благо Мексики он побывал и diputado в нижней палате конгресса, и senador в верхней его палате. Дважды он назначался одним из tapados, то есть «теневых», кандидатур, отобранных партией в качестве возможных преемников президента, правда, в обоих случаях звания verdadero tapado, «действительного теневого», он не удостаивался.
Субботним днем Ибарон проковылял по всем семнадцати залам музея, и глиняный пол уходил из-под его ног. Как и большинство зданий в Мехико и его окрестностях, музей с каждым годом опускался на несколько миллиметров глубже в землю — это было результатом постепенного выкачивания воды из почвы двадцатью пятью миллионами жителей города, раскинувшегося на мягком грунте бывшего озера Лаго де Текскоко.
Эксконвенто де Хурбуско располагался в достославном месте, но хранил свидетельства национального позора. Сооруженное примерно там, где некогда ацтеки приносили в жертву своему богу войны Вицлипуцли — Колибри-левше, дабы умилостивить его, еще бьющиеся человеческие сердца, здание монастыря было потом крепостью, откуда мексиканские воины вели яростные бои, отражая атаки армии США, наступавшей от Вера-Крус к Мехико в 1847 году. Солдаты, державшие оборону против войск американского генерала Дэвида Твиггса, израсходовали все патроны. Когда Твиггс все-таки вступил в крепость и потребовал от генерала Педро Анайя сдать оставшиеся боеприпасы, Анайя ответил: «Si hubiera cualquiera, usted no estaria aqui».[6]
И вот в этом-то памятнике мексиканской чести и достоинству разместился музей национального позора и унижения. На оштукатуренных стенах и в крытых красной плиткой коридорах были развешаны выцветшие фотографии, пожелтевшие документы, выставлены в витринах незабываемые свидетельства иностранного вторжения — начиная с французов и кончая США.
Ибарон остановился перед застекленной витриной с «доктриной Монро». К нему немедленно подошел человек, в правой руке которого была свернутая газета. «Высокомерие этих республиканцев не позволяет им видеть в нас ровню, они считают нас низшей кастой», — произнес мужчина, цитируя Хосе Мануэля Зозайю, первого посла Мексики в Вашингтоне.
«Со временем они станут нашими заклятыми врагами», — отозвался Ибарон, тем самым закончив цитату; оба дали знать собеседнику, что говорить можно свободно.
Начальник мексиканской разведывательной службы Лопес Руис поправил ворот пиджака и подергал галстук — из-за этой привычки казалось, что клочок материи на шее постоянно его душит. Мускулистый и крепкий Руис ростом был не выше пяти футов, но плечи его были твердыми, как наковальни, а грудная клетка широкой и развитой благодаря работе в юные годы в отцовских каменоломнях. Он лысел, что пытался скрыть длинными волосами и зачесом. Занятия боксом оставили свой след, расплющив ему нос, и сейчас лицо его было плоско, с грубой, как выделанный башмак, кожей. Недостаток роста и благообразия Руис компенсировал энергией, стойкостью и упрямством. Эти качества способствовали его быстрому восхождению на политический Олимп, чему в немалой степени помог и Мигель Ибарон.
Руис пригладил зачес в тщетной попытке прикрыть лысеющую макушку.
— Мне звонили из аппарата шефа Центрального разведывательного управления. С согласия ФПП и начальства меня попросили сделать подробный анализ моих данных, — сказал он, имея в виду Федеральную превентивную полицию и главу Директората, то есть две организации, крышующие службы мексиканской разведки. Они вели неусыпную слежку за деятельностью активистов Сопротивления и групп революционеров — они интересовались Народной революционной армией, сапатистами, Армией народной революции и Фронтом освобождения Мексики.