Книгу доставили во дворец, и все мы внимательно изучали ее.
«Святой Павел запрещал женщинам говорить в храмах«, – писал Принн. Он осмеливался утверждать, что для женщины-христианки верх бесстыдства – появляться перед публикой на сцене (возможно, даже в мужском обличье, с коротко остриженными волосами) и ломать комедию перед посторонними людьми.
Принн заявлял, что женщины-актрисы – это гнусные блудницы. Хуже игры на сцене, по его мнению, были только танцы. Их следовало рассматривать как преступное оскорбление нравственных устоев, а танцоров бросать в тюрьму и наказывать за распутство.
Мы могли бы посмеяться над этим фанатиком, но он приводил цитаты из Библии и сочинений отцов церкви; и все мы понимали, что в книге своей Принн нападает на меня, поскольку я ведь играла в пьесе… И еще я любила петь и обожала танцевать.
Прочтя сие произведение, король страшно рассердился – не потому, что счел взгляды Принна стоящими внимания, а потому, что решил: автор прямо и открыто оскорбляет меня. Карл желал, чтобы Принн предстал перед ним и извинился за свою дерзость. Думаю, это удовлетворило бы короля, но доктор Лод, ставший архиепископом Кентерберийским, усмотрел в яростных нападках Принна на самые разные зрелища куда большую опасность.
По мнению Лода, Принн обливал грязью не только королевский двор, но и саму святую церковь, порицая пышные облачения священнослужителей и великолепие церковных церемоний.
– Этот Принн – опасный человек! – заявил архиепископ.
В результате Принн был арестован и предстал перед судом Звездной палаты.[44] Сочинителя приговорили к отсечению ушей, тюремному заключению и штрафу; кроме того, Принна должны были выставить у позорного столба.
Карл считал, что это слишком суровый приговор за сочинение книги, но архиепископ был непреклонен.
– Такие люди, как Принн, могут полностью разрушить церковь и все, что за ней стоит, – говорил Лод. – В Англии слишком много пуритан, и такие подстрекательские книги лишь увеличивают их число. Следует показать этим крикунам, что будет с каждым, кто осмелится оскорблять королеву.
Этот довод заставил Карла замолчать, но я несколько ночей не могла сомкнуть глаз – малейшее волнение всегда вызывало у меня бессонницу; перед моим мысленным взором неотступно стоял этот человек с отсеченными ушами, прикованный к позорному столбу.
Конечно, это был пренеприятный тип. Жалкий старик, отравлявший жизнь всем вокруг и старавшийся сделать окружающих людей такими же, как он сам. Но вот его уши…
Карл видел, как я терзаюсь, да и сам переживал, поскольку был справедливым человеком. Но ведь Принн осмелился нападать на венценосцев, ибо не было ни малейшего сомнения в том, что главной его мишенью был королевский двор; Карл твердил, что человек этот не имел никакого права выступать против помазанника Божьего, хоть я, конечно, никогда не была помазана на царство из-за собственной своей неколебимости в вере.
Карл сказал, что он велел отнести Принну в темницу перья и бумагу.
– Это немного облегчит ему жизнь, – со вздохом добавил король.
– И даст ему возможность написать еще какую-нибудь гадость про нас? – язвительно осведомилась я.
– Бедняга! Он так страдает! – Это было все, что сказал Карл, и я немедленно согласилась с тем, что Принну следует дать перья и бумагу. Я была убеждена, что сочинитель сей получил хороший урок и не станет больше задевать нас в своих трактатах.
Вскоре после того, как Люси вновь появилась среди нас и столь драматичным образом сорвала с лица маску, среди придворной знати стали распространяться весьма странные слухи. Меня они особенно заинтересовали потому, что речь шла о моем письме и об одном из самых близких моих друзей.
Другом этим был Генри Джермин. Я всегда считала его очаровательным джентльменом, и когда мы с ним встречались, у нас неизменно находилось множество тем для бесед. Сдержанный по натуре, Генри обладал великолепными манерами, и я чувствовала себя с ним удивительно легко – может быть, потому, что он долго прожил в Париже, куда был в свое время направлен послом. Он рассказывал мне, что нового у моих родных, и со знанием дела рассуждал о той жизни, которую я хорошо помнила еще с отроческих лет.
Генри был высок, светловолос и немного склонен к полноте; его ленивый взгляд я находила забавным. Несколько лет назад сей джентльмен был назначен помощником распорядителя двора Ее Величества, а до этого представлял в парламенте Ливерпуль.
В отличие от Карла Генри был заядлым игроком. Карл никогда не делал того, что сам бы мог счесть неправильным. Познакомившись же с Генри, я сразу поняла, что у него совершенно иное представление о собственном долге. Генри предпочитал поступать так, как ему удобно, и делал лишь то, что не требовало особых усилий. Поскольку я тоже была ленива и обожала развлекаться, мы с Генри немедленно подружились. Он относился к тому типу людей, которые с грациозным изяществом впутываются в неприятности и с такой же легкостью выпутываются из них; обычно Генри всецело полагался на свое обаяние, которое и впрямь часто помогало ему выбираться из передряг, грозивших осложнить его вольготную жизнь.
Так, маленькая неприятность произошла с ним на теннисном корте в Уайтхолле, где он обвинил некоего человека в том, что тот швыряет в него теннисными мячами. Подобно многим людям, которые не очень легко просыпаются, Генри действительно приходил в ярость, когда ему казалось, что кто-то мешает ему отдыхать.
Однако это было пустяком по сравнению с двумя другими случаями, произошедшими один за другим и приведшими к тюремному заключению и последующей ссылке.
Первый инцидент произошел с новым французским послом маркизом де Фонтене-Мароем, к которому я мгновенно почувствовала неприязнь, едва он прибыл, дабы сменить дорогого моего маркиза де Шатенёфа, находившегося в Англии около трех лет. В то время при дворе появился очаровательный молодой человек, шевалье[45] де Жар; он рассорился в Париже с хитрым кардиналом Ришелье, и тот выслал де Жара из Франции. Шевалье явился ко мне, и я, зная, что моя мать и кардинал стали врагами, приняла юношу весьма любезно. Он был красив и галантен, прекрасно танцевал и так хорошо играл в теннис, что Карл, который был великолепным игроком, получал истинное удовольствие, встречаясь с де Жаром на корте. Мне было очень приятно, что мой соотечественник может блистать при английском дворе.
Но был в ту пору и человек, который мне ужасно не нравился. Я имею в виду Ричарда Вестона, графа Портленда, государственного казначея. Сейчас я пытаюсь понять, почему же так сильно не любила его; видимо, дело в том, что Карл очень высоко ценил Вестона, а я никак не могла забыть Бэкингема и с дрожью вспоминала о том влиянии, которое герцог оказывал на короля; поэтому я постоянно опасалась, что появится какой-нибудь другой человек, который вознамерится занять место покойного Стини. Да еще Вестон вечно отказывал мне в деньгах, и временами я чувствовала себя просто нищей. Когда я жаловалась на это Карлу, он одарял меня своей меланхолической улыбкой и говорил, что долг Вестона – беречь и приумножать казну, следя, чтобы там всегда хватало денег на государственные нужды. Я же отвечала, что все это, конечно, правильно, но разве обязательно при этом быть таким скупым? И вообще, раз благодаря Вестону казна полна, то почему он становится таким скаредным, когда я обращаюсь к нему со своими скромными просьбами?!
Карл сказал, что рассуждения мои – превосходный образец женской логики, и нежно меня поцеловал.
Однако от меня было не так-то легко отделаться, и я рассказала о скупости казначея своим друзьям – графу Голланду и шевалье де Жару.
Маркиз де Фонтене-Марой знал о моих хороших отношениях с шевалье де Жаром, а таким людям, как маркиз, всюду мерещатся заговоры. Однажды шевалье прибежал ко мне в полном отчаянии и сказал, что дом, который он снимает, ограблен и все бумаги исчезли.