В 1910 г., т.-е. в самое проклятое, следовательно, наиболее подходящее для анкет время, московским книгоиздательством «Заря» была выпущена в свет целая книга-анкета «Куда мы идем?» – «Настоящее и будущее русской интеллигенции, литературы, театра и искусств…». О настоящем и будущем дали свои суждения весьма почтенные в своих сферах люди, как Ф. Батюшков[266], П. Боборыкин, А. Белый[267], С. Венгеров[268], А. Волынский, О. Гзовская[269], А. Кизеветтер[270], М. Ковалевский[271], П. Малянтович[272] и многие другие. Однако вряд ли где сыщется другая столь же нелепая и, главное, бесплодная книга, как эта.
А. Волынский писал единым духом о хрупких богопостройках и о социализации земли. Ан. Каменский писал о младотурках. Неизбежный Изгоев преодолевал мимоходом утопизм. Проф. М. Ковалевский признавался, что ему непонятны ни эпидемия порнографии, ни проповедь гедонизма[273]. Специалист по спасению общин, Кочаровский[274] уверял, что «из полноты цветов должен расцвесть многоцветный… синтез» (буквально!). П. Малянтович – превосходный адвокат – судил и осуждал новейшую русскую литературу. П. Боборыкин неодобрительно отзывался о большевиках и меньшевиках в критике. М. Сарьян[275] осторожно докладывал, что «правильный взгляд на искусство настоящего времени может установиться в будущем». Почтенный Н. Морозов на вопрос: «Каково ближайшее будущее русской литературы?» метко отвечал: «Оно покрыто мраком неизвестности». Только один Ремизов[276] вполне откровенно признавался: «Не умею я рассуждать».
Такого рода анкеты являются своего рода «кривым зеркалом» общественного сознания. У кого есть что и есть потребность сказать, тот ведь скажет и без анкеты. Газетная анкета есть способ заставить заговорить тех, кому сказать нечего и которые благополучно молчали бы, если б их не заставили говорить. Оттого в анкетах люди сплошь да рядом гораздо ниже своего натурального роста.
Сологуб, у которого смерть и самоубийство проходят через все его писания, исторгают у его лирики самые сильные ноты, казалось бы, уже давно нашел ту форму, в которой он высказал все, что имел и хотел сказать о самоубийстве. Так нет. «Биржевые Ведомости» заставляют его специально теоретизировать на эту тему для их 12905 номера.
Когда-то Сологуб отказался – в ответ на просьбу критика Измайлова{151} – давать пояснения к самому себе. «Никакого личного комментария автора к своему произведению быть не может, – говорил он. – Единственный комментатор писателя – его читатель». «Не думайте, – прибавлял он, – что я уклоняюсь от комментария потому, что не хочу его дать. Может быть, я просто и не могу его дать». Почему? Да потому, что в произведениях своих «я старался найти лучшие слова, какие я только мог сказать. Если это вышло непонятно, то как же я могу это сказать яснее?»…
И это было очень правильно и очень хорошо сказано. Как жаль, однако, что для «Биржевых Ведомостей» Сологуб отклонился от доброго правила, которым прежде так настойчиво руководствовался. Свое анкетное письмо он начинает именно с того, что комментирует себя. «Если невнимательно прочесть мои произведения, – говорит он, – то может показаться, что я – сторонник самоубийств. Более серьезное отношение к прочитанному покажет, что я к самоубийству отношусь отрицательно».
В каком это смысле? Оказывается, вот в каком: «убивают себя слабейшие, менее приспособленные к жизни личности… Природа ненавидит слабость и естественным подбором (!) стремится создать жизнеспособный и стойкий организм. Поэтому нам нечего бояться самоубийств – они являются клапаном, дающим выход слабости. Самоубийцы отнюдь не выше окружающей среды: не сильная воля, не высшие запросы заставляют их бежать от жизни, а только их неумение приспособиться и создать что-либо самостоятельное»{152}.
Допустим на минуту, что все это так. Но ведь тогда окажется, пожалуй, что к самоубийству Сологуб относится как раз положительно, а не отрицательно, ибо, по собственным его словам, самоубийство служит целям природы, открывая выход слабому и давая дорогу сильному.
Но только это совсем неверно – во всех смыслах.
Неверно прежде всего, будто сильнейшее и лучшее выживает в борьбе за существование при всех условиях. В общем, на всем протяжении биологической истории это верно постольку, поскольку из амебы развился человек. Но в колымских, например, краях кокосовая пальма никак не привьется, а мох растет с большим успехом. Мох оказывается здесь более приспособленным. Значит ли это, однако, что пальма является более низкой организацией?
Но если упрощенный дарвинизм, против которого некогда с такой энергией боролся Михайловский, вообще – метод рискованный, то в социальной области он ведет прямо уж к абсурдным выводам.
Видеть в самоубийствах орудие природы, ее «предохранительный клапан» – значит не только оправдывать самоубийство, но и клеветать на природу. Там, где «природа» – т.-е. естественно-исторические законы в их противопоставлении социально-историческому развитию человека – действуют непосредственно, в мире растений и животных, там самоубийства вообще нет. Природа не нуждается в этом клапане, она достигает другими путями своих целей.
Самоубийство – явление не биологического, а социального порядка. И здесь оно, конечно, не случайно и не «бесцельно», а служит некоторым объективным целям; но это не цели природы, а цели общественности – в том виде, в каком мы находим ее перед нами. Если самоубийство и впрямь «предохранительный клапан», то не природы, а порядка или беспорядка общественности, т.-е. человеческих отношений, как они складывались до сих пор.
Сологуб не скажет ведь, что самоубийства безработных, как единственное нередко средство избежать голодной смерти или погружение на дно нищенства и преступности, очищают землю от одних только ненужных и слабых. Если верно, что в ряды безработных попадают часто наименее нужные капиталу, наиболее слабые работники, то столь же верно, что не только они, а также наиболее непокорные, мужественные, решительные, те, что не умеют мириться с унижением – ни своим, ни чужим. Таких безработных было немало за последние годы, и немалая доля их попала в списки самоубийц.
Вряд ли также Сологуб думает, что самоубийцы в тюрьмах и ссылке, самоубийцы нередко в борьбе за свое достоинство и достоинство других так-таки сплошь худшие или слабейшие дети своей страны. Еще можно, пожалуй, признать, что тюремные самоубийцы слабее тех, что умеют сохранить себя среди ужасов тюрьмы, – но слабее ли эти самоубийцы по сравнению со всем остальным населением страны? Тюрьма, правда, дело исключительное. Но ведь именно в своей внешней исключительности тюремные самоубийства лучше всего свидетельствуют, что дело тут вовсе не в абсолютной, природной слабости и непригодности, а в остроте и безвыходности конфликта между личностью и внешними условиями. А этих условий личность для себя не выбирает и по произволу своему не создает.
Сологубом явно руководило намерение: не «поощрять» самоубийц, а, наоборот, укорить их, ударить по самолюбию кандидатов в самоубийцы и тем удержать их от рокового шага. Цель похвальная. Но против социально-обусловленных, массовых явлений, постоянных или временных, как алкоголизм или как эпидемия самоубийств, голая проповедь вообще бессильна. Вон патриотические французы как стараются подтолкнуть своих женщин на поприще усиленного деторождения; убеждают их, пугают загробными осложнениями, тычут им в лицо оскорбленного гения нации, но из всего этого ровнехонько ничего не выходит. Мало подвинул дело и Золя своим проповедническим романом «Fecondite» («Плодородие»). Тут свои большие социальные причины, их нужно понять и на них воздействовать. А в обход их пойти – никуда не придешь.