– Но позвольте, позвольте… Не произвольны ли ваши построения? Вы отвергаете то, что есть, – где вы видите элементы нового искусства, эти ваши фрагменты и намеки?
– Везде! Что такое импрессионизм? Последнее слово «самостоятельной», то есть на стену повешенной живописи. По методу импрессионизм – та же мозаика, только не из цветных камешков, а из колористических пятен и штрихов. Убивая линии и очертания, разлагая краски на составные части, новое искусство наносит смертельный удар самостоятельной картине и вместе с тем открывает живописи выход к архитектуре. Я не буду называть целый ряд импрессионистов, которых именно новая техника толкнула на путь декоративной живописи: вы их знаете лучше меня. Но вот вам те же Анисфельды, Милиоти, Крымовы[213]: ведь все они тоскуют по декоративным целям, по категорическим императивам архитектуры. Вот «ноктюрн» в зеленом. Вот «доисторический ландшафт»… Это не картины – как не картина стеклянный осколок окна готической церкви. Это просто кусок холста, на котором художник пробовал разные сочетания красок: это модель для купола, может быть, для оконной шторы… Вы скажете, что эти художники не указ. Согласен. Но вот вам имя большое и бесспорное: Тэрнер (Turner)[214]. Я снова и снова смотрел его несколько месяцев тому назад в Лондоне, в Tate Gallery. Его «Вечерняя звезда», его «Ватерлоо» – это не картины, а волны нежнейших красок, озаренных таинственным светом. Линий нет. Все предметы в золотом тумане. Для картины Тэрнер слишком мало материален, он ждет и ищет благородной архитектурной оправы. По моему крайнему суждению, Тэрнер – разрушитель самостоятельной живописи, как Вагнер – разрушитель абсолютной музыки…
– Отлично, – сказал доктор, который спокойно сосал виргинию, как бы предвкушая удар, который он нанесет. – А знаете ли вы – и уж это факт, несомненно установленный, – что Тэрнер был астигматик[215]: линии для него не существовали, только окрашенные поверхности… Вот и опять ненормальность глаза, как основа художнической индивидуальности!
– Это меня не касается, доктор… Передо мной Тэрнер на полотне – и я наслаждаюсь им. Значит, есть что-то общее между мною и им. Что-то вне Тэрнера и его болезни. Что-то вне-личное, социальное. Какая-то общественно-эстетическая связь.
– А вы сами не… астигматик?
– Н-нет… кажется.
– Извините, я в этом не уверен. Приходите завтра ко мне, и я исследую ваш глаз.
Все рассмеялись. Доктор взял реванш, а разговор, накренившийся было на бок, восстановил свое равновесие.
– В словах моего друга много парадоксального, – сказал улыбаясь старый эмигрант, – но журналисту это можно простить. Однако основная его мысль кажется мне совершенно правильной. Синтетическое искусство будущего! Красота, не запертая в особых учреждениях, а проникающая все наше бытие. Благородное сочетание природы, архитектуры и живописи. Новые сисситии[216], как у спартанцев, но в условиях, обогащенных всеми чудесами техники. Музыка, как аккомпанемент мышления и делания. Жизнь – на форуме – как искусство, как высшее творчество…
…Но, господа, синтетическая красота мыслима лишь на основе синтетической общественной правды. Человек должен стать коллективным кузнецом своей исторической судьбы. Тогда он сумеет сбросить главную тяжесть труда на спины металлических рабов, овладеет стихией бессознательного в своей собственной душе и сосредоточит все свои силы на творчестве новых прекрасных скульптурных форм сотрудничества, любви, братства, общественности!.. Досуг нужен человеку, «право на леность»!
…Господа! Выпьем за этого беспечного, счастливого, гениального ленивца будущего! Prosit Neujahr, друзья мои!
«Киевская Мысль», N 358, 30 декабря 1908 г.
Л. Троцкий. БЕЛЫЙ БЫЧОК И КУЛЬТУРА
Будем, господа, созидать культуру!.. Как это делается? Вы не знаете? Я тоже собственно не знаю… Но ведь «пора же, пора нам, наконец, сбросить с себя это скифство!»… – как говорил лет шестьдесят тому назад щедринский генерал Зубатов. – Надо же и нам когда-нибудь стать в уровень с Европой"…
Несравненный генерал! – его не понимали – он слишком опередил свой век… Зато теперь он мог бы видеть, если б жил, что идеи, им посеянные, взошли сторицею. Можно сказать, вся новейшая русская публицистика представляет могущественный отголосок генеральской тоски по «культуре». Вот уж год, если не больше, как это слово кричит с каждого газетного столбца.
«Культура имеет великое значение»…
«Культура имеет абсолютное значение»…
«Культура имеет религиозное значение»…
Во имя культуры г. Струве приглашает отказаться от игры в оппозиционные бирюльки и сомкнуться для крестового похода против левых. Проф. Котляревский[217], не испытывая, очевидно, ни малейших неудобств в атмосфере азбучных испарений, всем авторитетом историка ручается за высокую ценность культуры. Гг. Изгоев[218] и Галич счастливо дополняют друг друга в борьбе за права культуры. Если бы не грязная зависть некоторых интеллигентов, объясняет Изгоев, у нас уже давно произрастали бы в тундре римские огурцы… А Федор Сологуб[219], как пишут, сочинил даже «представление», правда, отменно плохое, но зато весьма наглядно показывающее, как безобразна некультурность, белья не меняющая, пятерней расчесывающаяся и морду зовущая рылом, – и как привлекателен паж Жеан, который норовит обнять свою Жеанну не спроста, а с соблюдением всех форм и обрядностей культуры.
Helas! – как говорит генеральша Зубатова: – nous sommes encore si peu habitues de jouir des bienfaits de la civilisation! (Увы! мы еще так мало привыкли к благодеяниям цивилизации!).
У нас вон стряпчий городничему на именинном вечере живот прокусил. Ну, что хорошего в этакой самобытности? У нас вон мосье Шомполов, нахлеставшись водки, позволил себе во время репетиции к мадам Симиас такое обращение… У нас в тундре, где могли бы произрастать римские огурцы, ссыльные с голодухи охотятся на полицейских надзирателей…
Как не воскликнуть вместе с его превосходительством: «пора, пора нам, наконец, сбросить с себя это скифство!».
Благодарная, но несколько беспредметная тоска по культуре владела некогда сердцем Фомы Фомича Онискина{137}, того самого, который состоял диктатором в селе Степанчикове. Если помните, при господском доме находился парень Фалалей, двоюродный брат сологубовскому Ваньке-Ключнику. Черноземный дикарь Фалалей переносил свое варварство даже в свои сновидения и каждую ночь упрямо видел во сне… белого бычка. Фома Фомич из себя выходил. «Неужели же ты, неотес, неумытое рыло – с такими приблизительно словами обращался он к Фалалею, – не можешь увидеть во сне что-нибудь благородное: сад, например, где дамы и кавалеры пьют чай с вареньем и играют в карты»…
Но в неискоренимой закоренелости пребывал Фалалей. И после всех развернутых перед ним перспектив культуры упрямо ложился на вшивый тулуп и видел во сне… белого бычка.
Шли годы, рос Фалалей, вместе с ним рос белый бычок его сновидений и по законам естества превращался в быка.
И настал момент, когда казалось, что Фалалей, который и спать ложился не иначе, как с веревкой в руках, вот-вот накинет аркан на быка и заживет на славу, так что сам паж Жеан должен будет лопнуть от желтой зависти. В те времена все так и думали, что главная задача культуры состоит в том, чтобы поймать быка за рога.
Но бык мотнул головой и увернулся. Фалалей угрюмо посопел носом, но снов своих не менял. А образованные дамы и кавалеры, только что откушавшие в саду чай с вареньем, впали в великое сомнение и стали спрашивать друг друга: точно ли все дело в бычке? И не есть ли белый бычок некоторое знамение? Может быть, это бычок трансцендентный и если машет хвостом, то лишь в высшем мистическом смысле, маня нас отсюда к мирам иным?