Медленность хозяйственного развития, прерывавшегося в течение долгих периодов хозяйственным регрессом, не только лежала в основе организационной скудости церкви, но и определяла собою скудость всей общественной идеологии, в том числе и «мифа»: для развития идеологии необходим материальный избыток. Церковь шла по линии наименьшего сопротивления, усыновляя первобытно-языческие мифы, в то время как западная церковь обогащала себя наследием античной цивилизации. Языком западной церкви стала латынь, ключ к сокровищницам классической мысли. Введение у нас славянского языка в богослужение, а не греческого, было выражением не большего «демократизма» православной церкви, а культурной бедности страны. Очагами идеологического творчества в средние века, как и теперь, являлись города. Средневековая Россия была слишком бедна, чтобы создать из себя европейский город – с его сложной внутренней кристаллизацией: цехами, гильдиями, муниципалитетом, университетом. Возмущение против католической церкви, принимавшее в народных массах характер сектантских движений, только через посредство городов с их умственной культурой – теологическо-схоластической и гуманитарной (ренессанс!) – могло привести к реформации. Россия не знала реформации, несмотря на то, что пережила раскол. В русском расколе борьба крестьянства, мещанства и купечества направлялась против официальной церкви, во всем покрывавшей Левиафана-государство, с его рекрутчиной и налогами. Но национальная идеологическая атмосфера была еще так скудна, что раскол не подверг критике учение официальной церкви, не создал никакого собственного мифа, а уцепился за промахи и описки в старых книгах и обрядах, подвергнутых со стороны официальной церкви корректуре: церковь раскололась на вопросе о начертании имени Иисуса и на мелких обрядностях, – вместо реформации мы получили старообрядчество.
Примитивность и непластичность официальной церковной идеологии, не давшие места реформации, подготовили будущий радикальный разрыв с церковью новых общественных классов. Религиозность старой Руси не только у крестьянства, но и у господствующих классов имела чисто бытовой характер. Она поддерживалась автоматизмом жизни, которая из поколения в поколение воспроизводила одни и те же формы и скрепляла их цементом мифа. Но как только пробудилась личность и, под давлением западной культуры, материальной и духовной, стала определять свое отношение к окружающему миру, она не нашла в официальной идеологии ничего, что могло бы ей послужить для построения нового миросозерцания. В отличие от стран католической культуры, пробуждавшаяся личность у нас без большой внутренней борьбы отрывалась от мифа и становилась на почву реализма. Разрыв этот отнюдь не заключал в себе той титанической субъективной трагедии, которую, вслед за Мережковским, открывает Масарик. Действительная субъективная трагедия начиналась там, где от разрыва с мифом пробужденная личность приходила в конфликт с отставшим в своем развитии государством.
Русская интеллигенция, от которой новая Россия ведет свою духовную родословную, по столетней традиции своей внецерковна и в подавляющем большинстве своем безрелигиозна, – это относится к дворянской интеллигенции так же, как и к сменившей ее буржуазно-демократической. Нынешний русский либерализм в подавляющем большинстве своем религиозно-индифферентен. Этому нисколько не противоречит тот факт, что либералы, отстаивающие у нас государственную церковь, были бы очень рады, если бы кто-нибудь совершил для них запоздалую реформацию, которая сделала бы церковное учение современнее и гибче и создала бы таким образом для бессильного либерализма обновленно-религиозную связь с массами: церковный вопрос для либерализма – не субъективный вопрос веры, а политическая проблема. Рабочие отрываются от мифа, пожалуй, еще более безболезненно, чем интеллигенция: материалистический коллективизм является для них вообще первой формой субъективного существования – существования для себя. Превращая подлинный общественный и государственный строй России в сверхисторическую теократию, Масарик чудовищно преувеличивает значение мифа и борьбы с ним в духовной жизни новой России. Рабски следуя за Мережковским, Масарик приходит к выводу, что «именно религиозный вопрос вызвал кризис революционизма». Тут на помощь ему приходит конечно Ропшин{197}, блазированный террорист, который при любезном посредничестве Мережковского кокетничает с небом. Масарик в простоте своей воображает, что освободительное движение сорвалось на проблеме бога и загробной жизни, ему невдомек, что дело обстояло как раз наоборот: вызванный глубокими социальными причинами кризис освободительного движения в свою очередь вызвал в сознании некоторых кружков интеллигенции рефлекс мистицизма…
Изобразив «русский вопрос» как борьбу неверия с верой, г. Масарик на этой позиции не удерживается: для него, как для кантианца, содержание всей мировой, не только русской, мысли сводится к борьбе критики с мифом. Противопоставление России Европе при этом совершенно расплывается, а самая схема: критика против мифа, как увенчание идейного развития человечества, не становится от этого глубже. Мысль XIX века ушла далеко вперед от формально-критического поединка с мифом: она научилась не только устранять миф изо всех углов, но и объяснять миф, и не только миф, но и его критику, из материальных условий существования и развития коллективного человека. В этом и состоит материалистическая диалектика, о которой Масарик не имеет никакого понятия хотя и написал о ней несколько толстых книг.
«Киевская Мысль» N 158, 2 июня 1914 г.
Л. Троцкий. МАСАРИК О РУССКОМ МАРКСИЗМЕ
Большая часть второго тома{198} посвящена русскому марксизму. Здесь компиляторский эклектизм автора шутит над ним самые злые шутки, – второй том во всех отношениях ниже первого и в большей своей части должен быть признан прямо-таки негодным к употреблению. Помимо всего прочего, в нем неисчислимое количество фактических ошибок и недоразумений. Возьмем главы, посвященные истории марксизма в России. Вопреки утверждению Масарика (стр. 310), Плеханов никогда не был членом «Народной Воли»; указание на это автор мог найти у себя самого, если бы русские политические термины, которыми он оперирует, были для него наполнены живым политическим содержанием. Когда Масарик говорит, что вожди русского марксизма, «особенно Плеханов», находились всегда в теснейшей личной связи с немецкими марксистами, то это верное в общем утверждение как раз менее всего верно именно в отношении Г. В. Плеханова; в то же время как П. Б. Аксельрод[336], обосновавшийся на долгие годы в Цюрихе, жил в атмосфере немецкого социализма и был связан дружескими узами с Каутским, Бернштейном и др., Плеханов, остававшийся в Женеве, был связан с марксистским крылом французского социализма (Гэд[337], Лафарг[338]) гораздо теснее, чем с немецкими марксистами. Первый учредительный съезд российской социал-демократии состоялся не за границей, как пишет Масарик (стр. 284), а в России, в Минске. Перечисляя марксистов-писателей, создавших у порога нового столетия за границей газету «Искру» и журнал «Заря»[339], Масарик опускает П. Аксельрода и Н. Ленина; между тем именно эти два лица наложили на «Искру» наиболее яркую печать: Ленин – в первую эпоху (1900 – 1903), Аксельрод – во вторую (1903 – 1905). Рассказав кое-что о борьбе большевиков и меньшевиков, Масарик замечает: «Несмотря на эту путаницу, в первую и, особенно, во вторую Думу было выбрано сравнительно довольно много социал-демократов; но в позднейших выборах в Думу партия была прямо-таки децимирована. Этот результат все еще, однако, не отвратил большевиков от их тактики; тем не менее в 1906 году была сделана серьезная попытка объединения обеих фракций, которая, однако, не дала благоприятных результатов» (т. II, стр. 287). Что в третью и четвертую Думы попало всего по полтора десятка социал-демократов, тогда как во второй Думе их было шесть десятков – это верно; но г. Масарик забывает прибавить, что между второй и третьей Думой стоит 3-е июня 1907 г., тягчайшим образом отразившееся на избирательных правах пролетариата. Далее: попытка объединения большевиков и меньшевиков в 1906 г. изображается Масариком в приведенной цитате, как косвенный результат «децимирования» партии на выборах в третью и четвертую Думы; на самом же деле стокгольмский «объединительный» съезд 1906 г. состоялся не после выборов в третью, а во время выборов в первую Думу. Масарик рассказывает, что с.-д. фракция IV Думы состоит из 7 меньшевиков и 6 большевиков, при чем «многочисленные большевики распадаются на отзовистов, ленинистов и других еще»… (т. II стр. 288). Оказывается, что в Думе сидят… отзовисты, то есть те, которые стояли за бойкот Думы и потому требовали отозвания депутатов. Разумеется, это пустяки. Вся группа большевиков, как известно, ленинского направления. Далее, профессор ошибочно относит «ЦК» к меньшевикам, а «ОК» к большевикам, ту же ошибку он повторяет по отношению к «Лучу»[340] и «Правде»[341].