Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Характернейшей чертой Чуковского является его ненависть к Горькому.

Чуковский хвалится, что критики (т.-е. он сам) у нас теперь не «идею проводят», а «действительно критикуют книги» и что пред лицом Чуковского, как и пред лицом Аполлона, все идеи и темы равны: искусство знает только форму. Но это так только говорится. На самом деле эстетического нелицеприятия у г. Чуковского меньше всего. Свои симпатии и антипатии он всегда распределял в высшей степени тенденциозно. Он не просто «критиковал», нет, он тоже проводил свою «идею»: боролся за права безыдейности, облегчал целому поколению интеллигенции работу ликвидации нравственных обязательств, – в том ведь и все его значение. Он умел преследовать, правда, не губительно, потому что хлесткость его еще никому не наносила глубоких ран, но с упорством, казалось бы, мало свойственным его ветром подбитой подвижности. Удары свои он направлял преимущественно по одному, главному врагу, нестерпимому для его эстетики: по той идеологии, в которую он «верит» (под занавес) и которую, вместе с Философовым, называет тупой маской, надетой на святой лик. Выступать с открытым забралом против миросозерцания он никогда не смел: на почве общих идей, метода, обобщений и логических аргументов он слишком ясно чувствовал свою слабость и хромоту; тут он довольствовался хихиканьем и щипками. Но он нашел для своего преследования одну большую мишень: Максима Горького, который был ему ненавистен, как социалист, и был ему доступен, как художник.

Когда волны великого потопа отступили, и разные ущемленные самолюбия оказались на опустевшем берегу сразу достаточно заметными, они решили, что теперь история начнет свою новую, настоящую главу, и с их инициалов откроются все красные строки. В числе многого другого было тогда, со вздохом облегчения, заявлено, что «Горький кончился». А г. Чуковский, особенно талантливо заходивший в ту пору колесом, немедленно подхватил: Что-с? Горький кончился? Никак нет. Да «он и не начинался». То есть и не было никогда никакого Горького, а было лишь одно литературное недоумение. Горький – борец? Да ничего подобного. Да он аккуратнейший «сын консисторского чиновника» и «теперь состоит кандидатом на судебные должности». А через несколько лет: – Да он, австрийской школы генерал Пфуль, слепорожденный фабрикант абстракций. По замыслу это должно было быть очень зло, но и в замысле и в исполнении было что-то подлинно-смердяковское.

«Все его творения, как геометрические фигуры… Красок в них нет, а одни только линии». А через год-два: «Горький – огромный декоративный талант, – он всегда умел самыми яркими заплатами прикрывать все свои грехи». Красок нет, одна геометрия, – декоративный талант и яркие краски: не все ли равно, – только бы объявить художника упраздненным.

«Если мы не говорим, что Горький кончился, то только потому, что, по нашему крайнему разумению, он никогда не начинался». А через год-два: «Говорят, что Горький будто бы кончился, а между тем его последний роман („Окуров“) гораздо лучше и серьезнее предыдущих»… Как же так? А эта хвала, как сейчас увидим, нужна – против Горького. Она направлена против веры поэта. Чуковскому нужно показать, что Горький в сущности не имеет веры, а меняет абстракции. Сперва Горький «пел» индивидуализм, потом провозгласил анафему личности и спасение усмотрел в коллективе, в одухотворенной массе («Исповедь»), а потом охаял будто бы массу и свою веру в нее («Окуров»). За это последнее ему и пообещана эстетическая амнистия.

На самом деле, между индивидуализмом и коллективизмом Горького глубокая внутренняя связь, и Горький изменил бы себе, если б не совершил той эволюции, в какой верхогляды усматривают одни только формальные противоречия. Горький поднял знамя героического индивидуализма, когда совершался в стране процесс высвобождения личности из глубин каратаевщины, которая не в мужике только, но и в рабочем и в интеллигенте сидела еще страшной косной силой. Индивидуализм против «святой» безличности, против традиций и унаследованных авторитетов был огромной прогрессивной силой, и Горький психологически не противопоставлял себя народу, эгоистически не отчуждал себя от него, – наоборот, в своем творчестве он давал лишь окрашенное романтизмом выражение пробудившейся в народных массах потребности личного самоутверждения. А по мере того как индивидуализм становился в известных общественных кругах не только противокаратаевским, но и вообще антисоциальным, себялюбиво-ограниченным, буржуазно-эгоистическим, Горький с ненавистью отвращался от него, – душою он оставался с той народной личностью, которая сбрасывала с себя старые духовные путы – для того чтобы свободно и сознательно вводить себя в рамки нового коллективного творчества. Как ни резок был на вид у Горького перелом от босяцки-ницшеанского индивидуализма к коллективизму, но психологическая основа тут одна.

В «Окурове» Горький рисует страшную российскую всеуездную отсталость, залежи каратаевщины, социального варварства. Горький ищет – теми методами, какие имеются в распоряжении художника, – причин крушения великих ожиданий, в конечном торжестве которых он не сомневается нимало. Тут нет ни покаяния, ни отречения, а есть нравственное и художественное мужество, которое не прячет своей веры от испытаний, а идет им навстречу. А Чуковский по этому поводу засовывает вилкой два пальца в рот и свистит и улюлюкает: Горький «клеймит свою недавнюю деятельность!» – и из-за спины поэта пытается ошельмовать все революционное движение, как мещански-хулиганское…

Отвратительны по внутренней своей лживости эти злорадно-покровительственные страницы, посвященные мнимому горьковскому отречению. Здесь весь Чуковский и вся его эпоха! Скверная эпоха, чтоб ей пусто было, подлая эпоха!

«Киевская Мысль» NN 136, 40, 18 мая 1912 г., 9 февраля 1914 г.

Л. Троцкий. СОБЛАЗНИТЕЛЬНЫЕ ПАРАЛЛЕЛИ

В «Новом Времени» открылась неожиданная тоска по американскому быту. Сперва это чувство обнаружилось у отставного земского начальника Столыпина{159}. Бесспорно, это очень просвещенный человек. Но так как по роду своих занятий он является нештатным философом конюшенного ведомства, а в смысле духовной генеалогии ведет свою линию непосредственно от Тяпкина-Ляпкина{160}, то несколько неожиданным кажется тот восторг, с каким г. Столыпин говорит о реалистичности американцев, «свободных от гипноза европейских традиций». Но нельзя отрицать, что по существу он прав. Американцы не имели средневековья, ни рыцарских замков, ни даже липовых аллей с секуторскими конюшнями, а потому и не тащат за собою тяжелого хвоста феодальных традиций. «В стране деловых отношений театральность не в почете», – говорит Столыпин и с укором непримиримого рационалиста прибавляет: «Западная Европа еще довольно падка на условности, но нигде так не ловятся на это, как у нас в России» («Новое Время», N 13 498). Совершенно правильно! Где в истории много иррационального, где государственные учреждения нависают над людьми, как горы, а не создаются людьми сознательно, там гипноз условностей пропитывает все общественное сознание. Где театральны учреждения, там и в нраве заложена робость перед театральным. Чины, ордена, плюмажи, титулы, табель о рангах, черная кость, белая кость – несомненно, прав Столыпин: «Западная Европа еще довольно падка на эти условности, но нигде так не ловятся на это, как у нас в России». Чем больше общественная жизнь проникнута началом разума, тем меньше в ней этой дешевого сорта государственной театральности, – нарядной мантии, которою прикрывают запустение.

На первый взгляд можно было бы, конечно, предположить, что А. Столыпин насчет преимуществ просвещенного американизма просто, так сказать, сбрендил: потому что, как угодно, сколько Столыпина ни обрызгивай духами, а от него все-таки разит крепостной конюшней. Однако же на другой день, стало быть, в N 13 499, в американизм ударился сам Меньшиков и сразу же в защиту немногословной деловитости американцев написал – time is money! (время – деньги!) – статью, занимающую в плоскости не более одной квадратной сажени. Эта знаменательная статья так и зовется «Две культуры» и целиком направлена к возвеличиванию культуры северо-американской республики за счет нашей собственной национальной культуры. За точку исхода Меньшиков берет состоявшееся в октябре открытие двух каналов: мирового панамского, в Америке, и захолустного романовского, у нас в голодной степи. Сообразно с этим он и сопоставляемые им культуры именует: одну – панамской, другую – романовской. «Панамская культура, – говорит он, – была бы нам не под силу. Гораздо более по плечу нам романовская культура»…

94
{"b":"114599","o":1}