– «Мама? Анна Петровна?»
– «С Аполлоном с Аполлоновичем они там-с; в гостиной… Только что вот изволили…»
– «Меня зовут?»
– «Аполлон Аполлонович просят-с».
– «Так, сейчас… Я сейчас… Вот только…»
……………………..
В этой комнате так недавно еще Николай Аполлонович вырастал в себе самому предоставленный центр – в серию из центра истекающих логических предпосылок, предопределяющих все: душу, мысль и это вот кресло; так недавно еще он являлся здесь единственным центром вселенной; но прошло десять дней; и самосознание его позорно увязло в этой сваленной куче предметов: так свободная муха, перебегающая по краю тарелки на шести своих лапках, безысходно вдруг увязает и лапкой, и крылышком в липкой гуще медовой.
………………………
– «Тсс! Семеныч, Семеныч – послушайте», – Николай Аполлонович прытко выюркнул тут из двери, нагоняя Семеныча, перепрыгнул чрез опрокинутую табуретку и вцепился в рукав старика (ну и цепкие ж пальцы!).
– «Не видали ль вы здесь – дело в том, что…» – запутался он, приседая к земле и оттягивая старика от коридорной от двери – «забыл я… Эдакого здесь предмета не видали ли вы? Здесь, в комнате… Предмета такого: игрушку…»
– «Игрушку-с…»
– «Детскую игрушку… сардинницу…»
– «Сардинницу?»
– «Да, игрушку (в виде сардинницы) – тяжелую весом, с заводом: еще тикают часики… Я ее положил тут: игрушку…»
Семеныч медленно повернулся, высвободил свой рукав от прицепившихся пальцев, на мгновение уставился в стену (на стене висел щит – негритянский: из брони когда-то павшего носорога), подумал и неуважительно так отрезал:
– «Нет!»
Даже не «нет-с»: просто – «нет»…
– «А я, таки, думал…»
Вот подите: благополучие, семейная радость; сияет сам барин, министер: для такого случая… А тут нате: сардинница… тяжелая весом… с заводом… игрушка: сам же – с оторванной фалдою!..
– «Так позволите доложить?»
– «Я – сейчас, я – сейчас…»
И дверь затворилась: Николай Аполлонович тут стоял, не понимая, где он, – у опрокинутой темно-коричневой табуретки, перед кальянным прибором; перед ним на стене висел щит, негритянский, толстой кожи павшего носорога и с привешенной сбоку суданскою ржавой стрелой.
Не понимая, что делает, поспешил он сменить предательский сюртучок на сюртук совсем новенький; предварительно же отмыл руки он и лицо от золы; умываясь и одеваясь, приговаривал он:
– «Как же это такое, что же это такое… Куда же я в самом деле упрятал…»
Николай Аполлонович не сознавал еще всей полноты на него напавшего ужаса, вытекающего из случайной пропажи сардинницы; хорошо еще, что пока не пришло ему в голову: в отсутствие его в комнате побывали и, открывши сардинницу ужасного содержания, сардинницу эту предупредительно унесли от него.
Удивились лакеи
И такие же точно там возвышались дома, и такие же серые проходили там токи людские, и такой же стоял там зелено-желтый туман; сосредоточенно побежали там лица, тротуары шептались и шаркали – под ватагою каменных великанов-домов; им навстречу летели – проспект за проспектом; и сферическая поверхность планеты казалась охваченной, как змеиными кольцами, черновато-серыми домовыми кубами; и сеть параллельных проспектов, пересеченная сетью проспектов, в мировые ширилась бездны поверхностями квадратов и кубов: по квадрату на обывателя.
Но Аполлон Аполлонович не глядел на любимую свою фигуру: квадрат; не предавался бездумному созерцанию каменных параллелепипедов, кубов; покачиваясь на мягких подушках сиденья наемной кареты, он с волненьем поглядывал на Анну Петровну, которую вез он сам – в лакированный дом; что такое за чаем они говорили там в номере, навсегда осталось для всех непроницаемой тайной; после этого разговора и порешили они: Анна Петровна завтра же переедет на Набережную; а сегодня вез Аполлон Аполлонович Анну Петровну – на свидание с сыном.
И Анна Петровна конфузилась.
В карете не говорили они; Анна Петровна глядела там в окна кареты: два с половиною года не видала она этих серых проспектов: там, за окнами, виднелась домовая нумерация; и шла циркуляция; там, оттуда – в ясные дни, издалека-далека, сверкали слепительно: золотая игла, облака, луч багровый заката; там, оттуда, в туманные дни – никого, ничего.
Аполлон Аполлонович с нескрываемым удовольствием привалился к стенкам кареты, отграниченный от уличной мрази в этом замкнутом кубе; здесь он был отделен от протекающих людских толп, от тоскливо мокнущих красных обертков, продаваемых вон с того перекрестка; и порхал он глазами; иногда только Анна Петровна ловила: растерянный, недоумевающий взор, и представьте себе – просто мягкий какой-то: синий-синий, ребяческий, неосмысленный даже (не впадал ли он в детство?).
– «Слышала я, Аполлон Аполлонович: вас прочат в министры?»
Но Аполлон Аполлонович перебил:
– «Вы теперь откуда же, Анна Петровна?»
– «Да я из Гренады…»
– «Так-с, так-с, так-с…» – и, сморкаясь, – прибавил… – «Да знаете ли, дела: служебные, знаете, неприятности…»
И – что такое? На руке своей ощутил он теплую руку: его погладили по руке… Гм-гм-гм: Аполлон Аполлонович растерялся; сконфузился, перепугался даже он как-то; даже стало ему неприятно… Гм-гм: лет пятнадцать уже не обращались с ним так… Таки прямо погладила… Этого он, признаться, не ждал от особы… гм-гм… (Аполлон Аполлонович эти два с половиною года ведь особу эту считал за… особу… легкого… поведения…)
– «Выхожу, вот, в отставку…»
Неужели же мозговая игра, разделявшая их столько лет и зловеще сгущенная за два с половиною года, – вырвалась наконец из упорного мозга? И вне мозга уже тучами посгущалась над ними? Наконец разразилась вокруг небывалыми бурями? Но разражаясь вне мозга, она истощилась в мозгу; медленно мозг очищался; в тучах так иногда вы увидите сбоку бегущий и лазурный пролет – сквозь полосы ливня; пусть же ливень хлещет над вами; пусть с грохотом разрываются темные облака клубы багровою молнией! Лазурный пролет набегает; ослепительно скоро выглянет солнце; вы уже ожидаете окончания грозы; вдруг – как вспыхнет, как бацнет: в сосну ударила молния.
В окна кареты врывалося зеленоватое освещение дня, потоки людские бежали там волнообразным прибоем; и прибой тот людской – был прибой громовой.
Здесь вот видел он разночинца; здесь глаза разночинца заблестели, узнали, тому назад – дней уж десять (да, всего десять дней: за десять дней переменилося все; изменилась Россия!)…
Леты и грохоты пролетавших пролеток! Мелодичные возгласы автомобильных рулад! И – наряд полицейских!..
Там, где взвесилась только одна бледно-серая гнилость, матово намечался сперва и потом наметился вовсе: грязноватый, черновато-серый Исакий… И ушел обратно в туман. И – открылся простор: глубина, зеленоватая муть, куда убегал черный мост, где туман занавесил холодные многотрубные дали и откуда бежала волна набегающих облаков.
………………………
В самом деле: ведь вот – удивились лакеи! Так рассказывал после в передней дежуривший сонный Гришка-мальчишка:
– «Я сижу это, да считаю по пальцам: ведь вот от Покрова от самого – до самого до Рождества Богородицы… Это значит выходит… От Рождества Богородицы – до Николы до Зимнего…»
– «Да рассказывай ты: Рождество Богородицы, Рождество Богородицы!»
– «А я – что? Рождество Богородицы деревенский наш праздник – престольный… Так что – будет: считаю… Тут слышь – подъехали; я – к дверям. Распахнул, значит, дверь: и – ах, батюшки! Так что барин сам, в наемной каретишке (и плохая ж каретишка!); так что с ним барыня лет почтенных в дешевеньком ватерпруфе.
– «Не ватерпруфе, пострел: нынче ватерпруфов не носят».
– «Не смущайте его: он и так обалдел».
– «Одним словом – в пальте. Барин же суетился: с извозчика – тьфу, с кареты – он соскочил, руку барыне протянул, – улыбается: кавалерственно эдак; всякую помощь оказывает».
– «Ишь ты…»
– «То же…»
– «Я думаю; не видались два года», – раздались вокруг голоса.