Красивая Женщина что-то говорила, все так же не сводя с меня пристального взгляда, и внучка мягким голосом перевела ее слова:
— Расскажи мне этот сон.
В самом ли деле я говорила ей о том сне, или же рассказывала о воспоминаниях, вызванных к жизни табачным дымом, поднявшимся над костром? Это не имело значения; в конце концов, все мои воспоминания походили на сны.
Я рассказала ей все, что могла. Я помнила это… буря в горах, и мое убежище под корнями упавшего красного кедра, и череп, похороненный вместе с этим необычным камнем… и сон; свет на склоне горы, и тот человек с лицом, выкрашенным черной краской… я не знала, что тут было сном, а что — реальностью.
Старая леди наклонилась вперед, и ее изумление зеркально отразилось на лице молодой женщины.
— Ты видела Несущего Огонь? — вырвалось у нее. — Ты видела его лицо?! — Она отпрянула от меня, как будто я могла в любую секунду взорваться.
Красивая Женщина что-то резко, властно сказала; ее удивление сменилось острым любопытством. Она ткнула в девушку пальцем и нетерпеливо повторила вопрос.
— Моя бабушка говорит, можешь ли ты рассказать, как он выглядел, как был одет?
— Никак. Набедренная повязка вроде бы была. И он весь был раскрашен.
— Раскрашен? Как? — спросила девушка, повторяя быстрый вопрос старой леди.
Я постаралась как можно точнее описать рисунки на теле того индейца, те, что успела рассмотреть. Это было совсем нетрудно; стоило мне только закрыть глаза, как я отчетливо видела его — как он подходит ко мне по склону…
— А лицо у него было черным, от самого лба и до подбородка, — закончила я, открывая глаза.
Пока я, зажмурившись, описывала таинственного индейца, переводчица явно и очевидно расстроилась; ее губы дрожали, она переводила испуганный взгляд с меня на бабушку и обратно. Но старая леди слушала чрезвычайно внимательно, ее взгляд впивался в мое лицо, как будто она пыталась уловить образ еще до того, как до ее слуха доберутся слова.
Когда я закончила, она долго сидела молча, но ее темные глаза все так же смотрели на меня. Наконец она кивнула, подняла морщинистую руку и сжала ожерелье из пурпурных раковин, висевшее на ее шее. Майерс достаточно рассказал мне о жизни индейцев, чтобы я поняла смысл этого жеста. Ожерелье из пурпурных раковин было чем-то вроде семейной хроники и символом общественного положения; сказать что-либо, держась за него, было тем же самым, что клятва на Святой Библии.
— Много-много лет назад… — пальцы переводчицы четырежды согнулись и разогнулись, — в день праздника Зеленой Кукурузы, к нам пришел с севера какой-то человек. Он говорил странно, но мы его понимали; он говорил так, как говорят ка-ненга или, может быть, онондага, но он не сказал, из какого он племени или деревни, сказал только, что из рода Черепахи. Он был диким человеком, но храбрым. Он был хорошим охотником и воином. И красивым мужчиной; всем женщинам нравилось смотреть на него, но мы боялись подходить к нему слишком близко.
Тевактеньёнх ненадолго умолкла; в ее глазах появилось мечтательное выражение, заставившее меня быстро подсчитать годы… да, пожалуй, тогда эта леди была уже вполне взрослой женщиной, но еще достаточно молодой, чтобы до сих пор с замиранием сердца вспоминать эффектного и пугающего чужака.
— Мужчины были не так осторожны; мужчины вообще не бывают осторожны. — Она бросила быстрый язвительный взгляд в сторону ceilidh, откуда доносился нараставший с каждой минутой шум. — Поэтому они сидели с ним у огня и курили, и пили с ним горячую патоку, и слушали. А он мог говорить с полудня до темноты, а потом и всю ночь напролет… И его лицо всегда было злым, потому что он говорил о войне.
Старая леди вздохнула, ее пальцы крепче сжали пурпурные раковины ожерелья.
— Всегда война. Не война против пожирателей лягушек из соседней деревни, и не война с теми, кто поедает лосиный помет. Нет, он твердил, что мы должны поднять наши томагавки против Oseronni. Убить их всех, говорил он, от старого до малого, от утвержденной Конвенцией границы до самой большой воды. Пойти к кауга, отправить гонцов к сенека, и пусть Лига ирокезов выступит как единое племя. Надо это сделать, пока не поздно, говорил он.
Хрупкие старые плечи чуть приподнялись — и снова опустились.
— Мужчины спрашивали — поздно для чего? И почему мы должны начинать войну, если нет никакой причины? Нам самим ничего не нужно, нам никто не угрожает… ну, ты понимаешь, это было еще до того времени, когда пришли французы. А он отвечал, что это наш последней шанс. И, может быть, на самом деле уже поздно. Они соблазнят нас своим железом, приманят к себе, обещая ножи и ружья, и уничтожат нас, чтобы бросить в кухонные котлы. Оглянитесь, братья, твердил он. Вы идете своей дорогой столько лет, что и сосчитать невозможно. Вернитесь на свой путь, говорят же вам… или вас просто не станет. Ваши истории забудут. Убейте их сейчас, или они сожрут вас…
И мой брат — он тогда был шаманом, — и мой другой брат, вождь, — оба говорили, что это просто глупость. Уничтожат нас своими инструментами? Съедят нас? Белые не едят сердца своих врагов, даже во время сражений, это все знают. Но молодые мужчины прислушивались; они слушают любого, у кого громкий голос. А старшие смотрели на чужака, прищурившись, и молчали.
— Он знал, — негромко сказала переводчица, и старая леди выразительно кивнула, а потом заговорила быстрее, так что ее внучка едва успевала переводить.
— Он знал, что должно случиться… что британцы и французы начнут воевать друг с другом, и будут просить нашей помощи, каждый против другого. Он сказал, что такое время придет; и сказал, что когда они начнут убивать друг друга, мы должны подняться против них всех и прогнать их с нашей земли. И этот Тавинеонавира — Зубы Выдры, так его звали, — сказал мне: «Ты живешь сегодняшним днем. Ты знаешь прошлое, но ты не смотришь в будущее. Ваши мужчины говорят — в этом году нам уже ничего не нужно, и потому сидят, сложа руки. Ваши женщины думают, что легче готовить еду в железном котле, чем лепить и обжигать глиняные горшки. Вы не видите, что может случиться из-за вашей лени, из-за вашей жадности. „Но это неправда, — сказала ему я. — Мы не ленивые. Мы выделываем шкуры, мы вялим мясо и сушим кукурузу, мы выжимаем масло из семян подсолнуха и сливаем его в кувшины; мы делаем запасы на следующий сезон — всегда делаем. Если бы мы так не поступали, мы бы просто умерли. Но при чем тут железные котлы и глиняные горшки?“ Он засмеялся, услышав это, но его глаза оставались печальными. Он, видишь ли, не всегда бывал злым, когда говорил со мной. — Молодая женщина при этих словах бросила быстрый взгляд на бабушку, но тут же опустила глаза, снова уставившись в собственные коленки. — „Это женская осторожность, — сказал он и покачал головой. — Вы думаете о том, что нужно иметь запас еды, что нужна одежда Но это все ерунда. Мужчины не должны размышлять о таких вещах“. — „Откуда ты такой явился, что считаешь глупостью женские заботы?“ — просила я. Он снова покачал головой и сказал: „Ты просто не умеешь заглянуть достаточно далеко вперед“. Я спросила, насколько далеко заглядывает он сам, но он ничего мне не ответил.
Но я-то знала ответ… и по моей коже пробежал нервный холодок. Я черт знает как хорошо знала, что именно предвидел тот человек и насколько далеко вперед он умел заглянуть… и какой опасной для него самого была его способность все это видеть.
— Но что бы я ни говорила, пользы в том не было, — продолжала старая леди. — И мои братья говорили, и тоже без толку. Зубы Выдры все сильнее гневался и злился. И вот однажды он вышел из дома и начал танцевать танец войны. Он был весь разрисован… его руки и ноги были покрыты красными полосами, и он пел и кричал на всю деревню. Все выбежали посмотреть на него, и узнать, кто пойдет с ним, а он вонзил свой томагавк в дерево войны и закричал, что он сейчас отправится к индейцам шони и отберет у них лошадей и многое другое, и многие молодые мужчины пошли с ним.
Они ушли, когда луна только показалась в небе, а вернулись, когда она уже скрылась, и принесли скальпы. Но это были скальпы белых людей, и мои братья разгневались. Из-за этого к нам могли прийти солдаты из форта, так они сказали… или отряды мстителей, собранные из жителей приграничных районов, где наши мужчины и добыли эти скальпы.