Ответа не последовало. Я удивилась, но все-таки, хотя и неохотно, открыла дверь, вздохнула с облегчением и распахнула ее настежь. Рыжие волосы, зеленые глаза, веснушки и широкая улыбка, заметная даже несмотря на бороду. Огромный мужчина с коричневым от загара лицом и в морской форме стоял на лестничной площадке.
– Доброе утро, Ханна Маклиод, – сказал он. – Как поживаете, красавица?
Это был Тоби Кент, мой сосед, полуангличанин, полуирландец, взявший себе в привычку называть меня «красавицей». Он был моим единственным соседом на нашем последнем этаже, и я увидела, что у него тоже дверь распахнута настежь. Отбросив за спину косички и запахнув потеснее халат, я не смогла удержаться от упрека:
– Ой, Тоби, вы меня очень напугали. Я думала, это полиция.
Он наморщил лоб:
– Полиция? Это еще зачем?
Я покачала головой:
– У меня вчера был тяжелый день. Я вам потом расскажу. Как хорошо, что вы опять дома.
– Только на два дня, пока корабль разгружают и нагружают в Гавре, а потом я опять исчезну на несколько недель. Мы пойдем на Мартинику. Послушайте, я приглашаю вас на завтрак, если вы его приготовите. На английский завтрак с яйцами, беконом, почками и черт знает с чем еще. Я там много чего приволок.
Я улыбнулась:
– В Англии у меня никогда не было такого завтрака, но я с удовольствием, Тоби, принимаю ваше приглашение. Дайте мне двадцать минут, чтобы умыться и одеться, а потом приходите хоть с живым теленком. Я с удовольствием его для вас зажарю.
– Ну уж нет. Я приглашаю вас в студию, Ханна. – И он широким жестом указал на открытую дверь. – Я уже разжег плиту, это было час назад, и у меня тепло и уютно, и места побольше, есть где вам развернуться.
– Хорошо. Через двадцать минут.
– Идет. Вам нравится моя борода, юная Маклиод?
– Не очень, Тоби. Я к ней не привыкла.
– Тогда я ее сбрею до завтрака.
Он рассмеялся, развернулся и исчез. Я закрыла дверь и торопливо нагрела воды на духовке, радуясь тому, что Тоби вернулся, и огорчаясь, что так ненадолго.
Мы познакомились полтора года назад и стали добрыми друзьями и соседями, наверно, потому что оба были англичанами. У Тоби комната была намного больше моей. Что-то вроде студии и еще маленькой спаленки, но он поселился в этом доме задолго до меня. В первую же неделю, когда я устраивалась и покупала себе кое-что из необходимых вещей, он постучал в мою дверь, назвал себя и заявил, что если мне нужна помощь, чтобы я не стеснялась и звала его.
Поначалу я его боялась, что было вполне естественно для молодой женщины восемнадцати лет, живущей одиноко в таком месте, но через несколько недель я убедилась, что он хороший надежный друг и мне не нужно ничего опасаться с его стороны. Он знал, что я была ученицей в колледже для девиц, а когда мы узнали друг друга получше, я рассказала ему о том, как жила в Англии и как оказалась в Париже вскоре после смерти матери. В свою очередь он тоже поведал мне свою историю.
Он писал не только пейзажи, а все, что занимало его воображение: цветок, уличную сценку, портрет – меня он тоже писал несколько раз, – нищего, солнечный закат или переполненный мусорный ящик. Меня огорчало, что он не мог заработать денег живописью, несмотря на все свое трудолюбие, хотя я сама в его картинах с трудом узнавала изображенный предмет. Он поражал меня своей манерой, и, хотя краски обыкновенно были самые изысканные, но он их не жалел, и они выступали с холста, словно он размазывал их пальцем, что он, кстати, иногда в самом деле делал. Мне самой было странно, как, стоило мне прикрыть глаза, и я начинала видеть в них то, что никак не ожидала увидеть. Но когда я ему это говорила, он хмыкал и заявлял, что есть надежда излечить меня от мещанских взглядов. Он знал мое невысокое мнение о его картинах, так как я не находила нужным ему врать, но это его совсем не огорчало. Что ж, писать картины, чтобы их смотрели, полузакрыв глаза, – дело нескучное для художника!
Тоби родился в Англии, там же учился, но его мать была ирландкой, так что в один прекрасный день семья переехала в Дублин и Тоби отправился в Тринити-колледж изучать право. Его отец был очень известным адвокатом, и два старших брата пошли по его стопам, а Тоби, когда ему исполнилось двадцать, восстал против семейной традиции.
– Я хотел заниматься живописью, – сказал он, ничуть не рисуясь, когда как-то утром сидел на моем единственном стуле у меня в комнате, а я, расположившись на кровати, чинила ему брюки. – Больше всего на свете, Ханна, я хотел заниматься живописью. И меньше всего мне хотелось стать адвокатом. О, что было! Мой отец такой человек, который знает, кому что надо, он даже вроде сомневается, что Бог все устроил хорошо, и считает, что он бы справился лучше, будь у него такая возможность. Он не любит меня, я не люблю его, но мои братья его боятся, поэтому хотели уговорить меня подчиниться. Мама тоже, наверно, попыталась бы, бедняжка, если бы не умерла за полгода до этого, но ведь я только ради нее ходил в университет.
Он отпил кофе, который сам сварил и принес ко мне в комнату, скривился и вскричал:
– Господи, какой ужасный кофе, правда, Ханна?
– Да, Тоби, хуже я не пробовала.
– Вы думаете, его недостаточно кипятить десять минут?
Я так и уставилась на него.
– Кипятить? Что ж, ничего удивительного. Я вам напишу, как надо его варить, а теперь рассказывайте дальше.
Он пожал плечами.
– Это все. Он кричал, что я, Тоби Кент, паршивая овца в стаде и он вышвырнет меня без единого шиллинга, и я больше не буду членом семьи. – Он коротко рассмеялся и запустил руку в свои рыжие волосы. – Ну, я и не член семьи теперь. Записался в Иностранный легион и три года отбухал в Алжире.
Я совсем забыла о шитье и разве лишь рот не открыла от изумления.
– Вы были в Иностранном легионе? Ох, Тоби, вы в самом деле сумасшедший, как говорит мадам Бриан. Разве легионеры занимаются живописью?
– А я и не занимался, красавица, – с важностью проговорил он. – Но я почувствовал себя мужчиной, и мне это было важно, прежде чем взяться за писание. Двадцать лет я прожил в гнездышке и ничего не знал ни о себе, ни о жизни.
– О себе?
– Ну, конечно. Вот когда лежишь в пустыне с парочкой еще таких же молодцов и смотришь на толпу туарегов, которые готовы тебя растерзать на месте, начинаешь понимать, что за человек сидит внутри тебя.
– Ну и что вы поняли, Тоби?
Он рассмеялся.
– Что мне так же страшно, как моему соседу, но со временем можно привыкнуть к страху и делать что надо. Да и вы, Ханна, это знаете не хуже меня. Но дело не только в опасности. Там были мужчины со всей земли, бедные и богатые, хорошие и плохие, джентльмены и крестьяне, святые и грешники, приличные и головорезы, так что, отслужив свое, я понял: если хочу писать, надо ехать в Париж. Два года я учился у Жерома, пока у меня не кончились деньги...
Он рассмеялся, что-то вспомнив.
– Вы не представляете, что творят студенты. Могут зажечь костер под твоим стулом, когда ты пишешь, или нарисовать ленточку на твоей блузе, или сотворить что-нибудь с твоей картиной, стоит тебе выйти за дверь. У нас был один парень, который целый час пытался выдавить из тюбика краску, а в нем был лак.
– Тоби, что такое лак?
– О, такая темно-красная резина. О чем это я говорил?
– О том, что у вас кончились деньги.
Я откусила нитку и отложила в сторону его выходные штаны.
– Ну, остальное вы знаете. Кончились деньги, и я отправился в Гавр. Я так всегда делаю, когда у меня выходят деньги. Еду в какой-нибудь порт и нанимаюсь на корабль. – Он усмехнулся. – Если не очень придираться, всегда можно что-нибудь найти. Иногда на две-три недели, иногда на девять-десять. Я никогда не хожу дальше Французского Сомали или Мексиканского залива, если в другую сторону, но, как бы то ни было, я привожу достаточно денег, чтобы пожить здесь несколько месяцев.
В конце шестой недели нашего знакомства Тоби пригласил меня пообедать с ним на Монпарнасе в хорошем ресторане. Я уже знала, что ему ничего от меня не нужно, кроме дружбы, и с радостью приняла его приглашение. Мы надели все самое лучшее, что у нас было, и провели вместе хороший вечер. В ресторан и из ресторана мы ехали в кэбе. Позднее мне пришло в голову, что он истратил на это свои последние деньги, потому что на следующий день отплыл в Касабланку.