173
что только в деревне дураки живут, выходит, они и в Москве водянки»,- говорил он, с издевкой поглядывая на пьяненького, но добродушного и жалкого Федотыча. Меня он послал матом, но тут же испугался, стал подлизываться, плакать, всячески изображать невменяемость.
Грустно мне это было и противно. И вспоминался он прежний, такой бедный и такой достойный, чистый, нетронутый общим гниением. Писать о нем я уже больше не буду, ибо тот последний и самый важный рассказ, какой нужно было бы написать, никто не напечатает.
У меня был очень плотный шалаш, я наблюдал уток по их отражению в чистой, недвижной, будто туго натянутый шелк, озерной воде.
Я стрелял по крякве, но промахнулся и угодил в желтый круг луны на воде.
Как давно я ничего не записывал. А за это время было много событий: поездка в Югославию, походы за грибами в лес, медленно и неуклонно погружающийся в осень, и первый заморозок – конец всему: цветам, грибам, траве, до сих пор не облетевшим деревьям, словом, всей радости еще длящейся летней жизни.
Еще одно лето кануло, еще тревожнее на душе за близких, за самого себя. С уходом лета душнее страх смерти.
Теперь я понимаю, зачем мне это новое мучительное и дорогостоящее строительство, зачем оно бедной, старой, усталой маме и больному Якову Семеновичу. В этом жалко и трудно растущем флигельке есть какое-то движение, развитие жизни, замершей в природе, есть какой-то обман времени и самой смерти, утверждение себя на земле. Но, конечно, и эту бедную радость пытаются отнять: строительство запрещают, грозят всякими карами, а недостроенный флигель страшен, как разрытая могила, и на душе всё гаже, тревожнее и печальней.
Плохо мне сейчас работается, пишется без радости. Как ни странно, больше всего тревожит и огорчает меня недостроенный и находящийся под угрозой флигель. Так хочется, чтобы он был! Почему это многим писателям, как правило, наименее конструктивным, наименее способным устроить свое физи-
174
ческое существование, так страстно и жалко хотелось построить жилье: Джеку Лондону, Бальзаку, Дюма-отцу? Быть может, в этом зрилась некая победа над разрушительными, гибельными силами, живущими в душе? Любопытно, что никто в этом не преуспел. Самые горестные и невыносимые страницы жизни этих писателей связаны с домостроительством. Похоже, что я повторяю судьбу моих великих предшественников, в более ничтожном, как и полагается, образе.
А еще мне плохо и тревожно из-за фильмов, которые могут дать мне долгую материальную, а значит, и душевную независимость, могут дать мне чувство реванша в той долгой, изнурительной борьбе, которую я вел с негодяями всех рангов и мастей, могут раз и навсегда широко распахнуть передо мной двери мира, а могут и погореть с треском, смрадом, копотью, вонью, надолго отбросив меня в грязные бездны неудачи.
Мне нужно спокойствие, чтобы снова, неторопливо, без малейшей внутренней суеты приняться за рассказы, а я издерган ожиданием, предчувствием неудач, провалов, новых сложностей, на которые у меня уже не станет сил. Может быть, мне следует без торопливости и лихорадки пописывать югославские очерки, чтобы иметь хоть какой-то упор в пустом дне и чтобы не отвыкнуть окончательно от слов, а потом азартно стачать вторую серию «Директора» и надолго вернуться к творчеству. Года на три, а?…
Как прекрасно было в лесу до самых заморозков: тепло и сухо, к полудню даже жарко, и я снимал рубашку, и как хорошо пахло сухими листьями, грибницей! Мне попадались даже белые грибы, не говоря уже о подберезовиках и красноголовиках. Грибы в этом году на редкость хороши, даже подберезовые шлептухи не тронуты червями. Попадались еще маслята, но в последние дни только червивые, еще реже – волнушки, моховики и высохшие козлята. Много чернух, но я их не брал, валуев и особенно мухоморов с небывало красными яркими шляпками, опята мне совсем не попадались.
Вышли из чащи «зимние» птицы: синицы, поползни, сойки, скоро мы их увидим в нашем саду, где еще горят мертвые георгины.
Небывало пышна в нынешнем году рябина: и красная, и
175
черная. Огромное количество красных, твердых, не очень вкусных яблок. Лето ушло, но до чего же, Господи, хорошо было жить этим летом, хорошо было неторопливо прощаться с ним, хорошо и сейчас присутствовать при тихой его кончине.
29 сентября 1964 г.
Странно, что смерть этого лета я ощущаю несравненно острее и печальнее, чем смерть Михаила Светлова, приключившуюся вчера. А ведь я знал его, пил с ним, принимал у себя дома, любил его как собутыльника, безвредного, милого, остроумного. И мы оба не виноваты в том, что его смерть воспринимается мной почти условно, как некое клубное «мероприятие», а засыпание леса, полей, сада – с великой и глубокой печалью.
Вот оно и пришло – самое скверное, самое страшное. Я не знаю, что там было, может быть, не так уж много, может быть, совсем немного. Но коль пусть даже такое возможно при мне, что же делали с этой несчастной женщиной, когда меня не было рядом, а она была так же пьяна? Каким стыдом, позором овеяна вся моя жизнь с ней?
Я никогда не думал, что мне будет так больно. Конечно, я ее любил и люблю, как не любил никого, и теперь мне придется жить без нее, и я не понимаю, как это будет. На сердце такая тяжесть, что впору кричать. Недавно я считал себя самым счастливым человеком на свете, хорошо хоть, что я знал это. Уж никогда не будет мне так полно, так интересно, так упоительно, как было с ней. Есть хорошие женщины, их не так мало, есть даже очень хорошие и трогательные женщины, но всё это не идет в сравнение с ней. Она прекрасно и страстно говорила. Она была очень похожа на меня, даже в пороках, и я всегда понимал, что с ней происходит, хотя из педагогических соображений порой делал вид, будто чего-то не понимаю. Ее вранье не было враньем в обычном смысле слова, ей хотелось быть такой вот чистой, преданной, высокой, жертвенной. Она не была ни чистой, ни верной, ни жертвенной; дурное воспитание, алкоголизм, богема, развращающее влияние первого мужа, среда ли изуродовали ее личность, но ей хотелось быть другой, и она врала не мне, а себе, когда с пафосом уверяла меня в своей непорочности в отношении меня.
Это ужасно, то, что случилось, по невыносимой вульгар-
176
ности, плоской грубости. Как справлюсь я со всем этим, да и справлюсь ли?
Почему все виды унижений выпадают мне на долю? Литературные, общественные, а вот теперь и личные?
Хорошо, что разбил ей лицо, хорошо, что разбил голову бутылкой Л., по крайней мере, во мне хоть нет раздавленности. А в остальном – страшно, страшно. Нет желания жить. Всё стало ненужным: дача, фильмы, книги, деньги, строительство. Полное банкротство. И странно, у меня нет настоящей злобы ни к Л., ни даже к ней. Жалость есть. Ей будет плохо, хуже, чем мне, она вконец опустится и погибнет.
Быть может, я должен был пройти мимо этого, ведь я отвечаю за нее. И я бы поступил так, если б был уверен, что это – от силы, а не от слабости. Ибо в первом случае жизнь могла бы наладиться, а во втором – полный раздрызг.
Что же делать? Может, постараться провести этот новый мучительный бой за себя с достоинством, пережить это со всей болью, без самообмана и ложного самолюбия, но и без соплей, без жалких поступков, чтобы, не стыдясь, вспомнить потом о самом тяжком периоде моей жизни?
Сегодня всё еще хуже. Пошел гулять по обычному маршруту, но от всего – чудовищная боль. Желтый лес, навстречу идет стадо: коровы, овцы. Пастух тащит кнут по земле. Пролетели два стареньких сельскохозяйственных самолета. А из глаз точит и точит. Я, действительно, потерял то, что делало меня счастливым. Это не потеря женщины, все они взаимозаменимы, все, кроме одной единственной. Очень редко бывает, что человек находит эту единственную женщину, но вот тогда-то потеря так страшна и невыносима, что хочется орать.