Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

669

они-то – биороботы – возомнили себя бог знает кем!

Книжки сочиняют! Отклоняются, так сказать, от магистрального пути человечества! Биороботы делают свое дело – строят ракеты…

«Литературная бездарность идет от жизненной бездарности. Ну, а как же с людьми нетворческими? Так эти люди и не жили. Действительность обретает смысл и существование лишь в соприкосновении с художником. Когда я говорю о том, что мною не было записано, мне кажется, что я вру» (1949).

– Я слышал, что вы страстный футбольный болельщик? – спросил я как-то.

– Да! С нетерпением жду открытия чемпионата мира в Штатах… Было время – болел за московское «Торпедо», бывал в команде, дружил с игроками, тренерами. Помню, играли на кубок в финале. Игрокам сказали, что если победят, каждому дадут по машине!

– Вы сказали: «Было время…» Теперь вы за другую команду болеете?

– За «Милан»,- улыбнулся Нагибин.

Юрий Маркович Нагибин (1920 -1994) умер 17 июня в день открытия чемпионата мира по футболу в США.

Я был на даче, смотрел по телевизору открытие и вдруг, в новостях… Удар обухом по голове. И звучит в душе голос Нагибина: «Все печатают свои дневники после смерти, а я при жизни напечатаю!».

До времени перемен, когда отменили цензуру и наступила свобода слова, то есть то, о чем и мечтать не приходилось, дневник для Нагибина был спасительной отдушиной. При колоссальной энергетике, огромной работоспособности (если попробовать собрать воедино все им написанное, то, видимо, получится томов тридцать) он не мог не изливать свою душу: в дневник ложилось все, что не могло быть включено в повести и рассказы. Хотя кое-что удавалось напечатать, например, повесть «Встань и иди», на мой взгляд, лучшее художественное произведение Нагибина. А вообще же судьба Нагибина сложилась так, что ему постоянно приходилось балансировать на грани диссидентства и правоверности. Жуткое, раздираемое душу состояние. Хотелось говорить правду, но страстно хотелось и печататься. Казалось, что советская власть будет существовать вечно, поэтому в табели о рангах ее литературного департамента хотелось и на себя примерить мундир с золотыми погонами («с восемью звездами» как писал Маркес в «Осени патриарха»), с обжигающим взгляд «иконостасом» орденов на груди до пупа! Но прежде всего,

670

разумеется нужно было зарабатывать пером деньги на жизнь. Тут я в растерянности развожу руками: почему бы не найти другую работу для заработка, ведь литература для меня – это святое, на ней нельзя зарабатывать (вообще, я бы отменил писательскую профессию; разве профессия – петь, разве профессия – дышать, разве профессия – любить!?); найти работу для заработка (инженера, шофера, водолаза…), а вечерами писать для души?!

Но нет, не тот человек был Нагибин! Он хотел успеть везде: быть и литературной звездой, и истинным писателем, и звездой кинематографа, и знаменитым искусствоведом, и первостатейным критиком! Да он этого в дневнике и не скрывает, правда, о «звездности» умалчивает, но это сквозь строки изредка пробивается. Ему страстно хотелось быть на виду, хотелось быть знаменитым, хотя это и «некрасиво» (Пастернак). Путь Андрея Платонова, с которым Нагибин был хорошо знаком, не привлекал (в житейском смысле), путь какого-нибудь бездарного номенклатурного литературного генерала – отталкивал (он хотел, чтобы в генералах были таланты! но такого при правлении ЦК КПСС быть не могло по определению!). Этих генералов он довольно часто упоминает в дневнике как врагов, покусившихся на свободомыслие. Тем самым Нагибин как бы «затащил» их в историю, как в свое время в нее «затащили» Булгарина. Вся эта шатия так и «влезает» в историю: на плечах гениев! А ведь чтобы оставить их в могилах своего времени – вообще нужно не упоминать их имен! Но в том-то и сила дневника, что он пишется экспромтом, без задней мысли!

С другой стороны, в записях Нагибина отсутствуют многие достойные имена. Например, не упоминается выдающийся писатель Юрий Домбровский, а ведь его «Хранитель древностей» не мог проскользнуть мимо внимания Нагибина. Не отмечен другой выдающийся писатель, чьими вещами в самиздате все мы тогда зачитывались, да и не только в самиздате – кое-что было напечатано,- Фазиль Искандер.

Теперь-то я понимаю, что Нагибин был не с теми (генералами), и не с этими (настоящими художниками). Он как бы оказался в вакууме, со своим странным третьим, можно сказать, путем. Да и в бытовом смысле Нагибин был «трудный» человек.

Я бы назвал Нагибина заблудившимся человеком: он, как в дремучем лесу, заблудился в своем родстве, в своих женах, в своих пристрастиях, в своих взлетах и падениях, в своих друзьях и знакомых, даже в своих бесчисленных собаках! Никак не мог до конца жизни разобраться в своих отцах. Это

671

какой-то необъяснимый феномен! К концу жизни картина с отцами сложилась такая: настоящим его отцом был Кирилл Александрович Нагибин, погибший в 1920 году, в год рождения Юрия. Стало быть, отчество у Нагибина должно быть «Кириллович»? Но нет. Он вдруг оказывается «Марковичем»! Тут, конечно, мать, Ксения Алексеевна, сыграла первую скрипку: мол, зачем ребенку, несмышленышу, знать про какого-то Кирилла Александровича, когда тут, перед его глазами, настоящий, живой папа – Марк Яковлевич Левенталь, Мара, как его в семье уменьшительно называли?!

Повесть «Тьму в конце туннеля» Нагибин закончил знаменательными не только для России, но и для него самого словами: «Трудно быть евреем в России. Но куда труднее быть русским». Да, полжизни считать себя евреем, а потом вдруг стать русским! Тут не то что комплексами обзаведешься, тут шизофреником станешь в мгновение ока!

Мандельштам писал: «Свое родство и скучное соседство мы презирать заведомо вольны»! А Юрий Маркович утонул в нем. Как тут не утонешь, когда Марку Яковлевичу Левенталю выпала такая ужасная судьба – погибнуть в ссылке! О нем, наградившем Юрия отчеством «Маркович», упоминавшаяся мною выше пронзительная повесть «Встань и иди». Происхождение этой повести, впрочем, как и «Тьмы в конце туннеля», как и, отчасти, «Терпения», мне понятно: Нагибин просто вынимал их из дневника. Но если бы все это, да под своими именами, оставить в дневнике, то он еще более бы выиграл.

Поздно я пришел к Юрию Марковичу!

Через весь дневник проходит и Яков Семенович Рыкачев, последний муж матери, малоизвестный, вяловатый, тепличный писатель. Нагибин как бы унаследовал от матери свойство вступления во многие браки. В дневнике Нагибин упоминает своих жен: Машу, Валю, Лену, Аду, Геллу (Беллу Ахмадулину)… Упоминает и каких-то любовниц… Вообще, по этой части Нагибин был одержимым человеком, как и по другой – поднятию и сдвиганию стаканов. Ладно, все это понятно. Непонятно другое: зачем же ставить при каждой любовной истории штамп в паспорт?! Наконец, как говорится, перебесившись, Нагибин нашел ту женщину, которую, по-видимому, искал – Аллу Григорьевну, с которой познакомился в 60-х годах и прожил с нею до конца дней своих.

Детей при всем этом у Нагибина не было.

Много сил, нервов и времени отбирала у него, как он сам говорил, кинохалтура. Дневник пронизан отчаянием: когда

672

же это закончится, и когда можно будет сесть за настоящую прозу!? А она, эта проза, незаметно для Нагибина писалась в дневник. Точно так же, как упоминавшиеся мною повести, из дневника для публикации (в 1991 г. Нагибин выпустил книжку за свой счет) были извлечены очерки о Галиче и о Мандельштаме (в настоящем издании они даются в конце)… Разговорились как-то о зависти.

– А вам, интересно, зависть была присуща?- спросил я.

– Зависть? – переспросил Нагибин и твердо сказал: – Абсолютно нет! Из многих дурных качеств, которые есть во мне, Господь меня помиловал в одном, не самом главном, я не ревнив. И начисто лишен зависти. Вы знаете, это даже очень интересно. Вот тут я перечитал «Пастуха и пастушку» Астафьева. Я вообще очень люблю его, дружил с ним. И у меня возникло чувство гордости, как будто я сам написал. Так у меня не раз бывало. Во, идиот! Ты не смог так написать, а они смогли. А у меня не радость, не наслаждение, а наряду с этим появляется чувство гордости. Я стал думать. Придумал я следующее. Помимо индивидуального творчества, существует некое коллективное творчество, как есть коллективное подсознание, как есть коллективное сознание. Но это от тебя не зависит. Но тут все равно, если ты все-таки писатель, а не просто человек, марающий бумагу или живущий на это, оттого, что ты, значит, ковыряешься в словах: если в тебе это есть, то все равно в какой-то мере ты влияешь на все, как и на тебя влияет. Вы знаете, тут очень интересная вещь. Почему так трудно обнаружить подражание кому-то? Я хорошо помню, когда Юрий Казаков, а я помог ему, не в писаниях, разумеется, а с самого начала,- он был готов как писатель,- а просто первопечатно, пробил его первую публикацию,- а это самое трудное, что есть, вот, и мы с ним очень дружили, а потом я написал о нем рецензию, причем на долгое время это была единственная похвальная рецензия – его чудовищно приняли в штыки, ругали, унижали – я написал о нем очень хорошо, но про один рассказ, кажется, «Голубое и зеленое», что ли, что он не является его рассказом, что это Гамсун, вылитый Гамсун. Юра мне сказал, заикаясь как всегда: «Ста-арик, ты при-идумал… Я Га-амсуна не чи-итал». Я говорю: «А я верю, что ты не читал. Но ты читал других писателей, у которых заложен стиль Гамсуна. Потом он есть как бы в воздухе. Это тайна. Мы не знаем, что делать». Казаков был очень удивлен, потому что ему многие говорили, что он похож на Бунина.

183
{"b":"110485","o":1}