Ревю плавно подкатывалось к концу первого акта, где анонсировались песни в исполнении Лоретт Спанье. Казалось, все в зале держали программки открытыми на этой странице — Эллери косился по сторонам, чтобы убедиться в этом. В атмосфере старого театра словно вспыхнуло нечто, оставившее запах серы. Такое случалось примерно каждые десять лет при рождении новой звезды. Можно было почти что слышать треск искр.
Но даже он замер, когда зал погрузился в темноту, предшествующую появлению Лоретт. Тишина была настолько тяжелой, что, казалось, вот-вот лопнет под собственным весом, а темнота — такой же ощутимой, как и безмолвие. Эллери напрягся на самом краю сиденья, чувствуя, что его отец — наименее впечатлительный из всех известных ему людей — сделал то же самое.
Никто не шаркал ногами и не кашлял.
Внезапно ослепительно-белый конус устремился в середину сцены. Лоретт сидела, купаясь в его свете, за широким розовым роялем, сложив руки на коленях. Фоном ей служил черный бархатный задник с вышитой на нем гигантской розой «американская красавица». Она была одета в украшенное блестками вечернее платье того же цвета, что и роза, с высоким воротником и голой спиной. Драгоценности отсутствовали, а белая кожа и золотистые волосы выглядели вытисненными на бархате. Лоретт смотрела не на публику, а на свои руки. Казалось, она пребывает в полном одиночестве, слушая нечто недоступное обычным людям.
Полминуты Лоретт оставалась в такой позе. Затем она повернулась к дирижеру в оркестровой яме. Он поднял палочку, застыл на миг, а когда опустил ее, оркестр разразился полным душевной муки мощным аккордом медных духовых, к которому примешивались вздохи публики.
За аккордом последовали нежные звуки вступления к уже успевшей прославиться песне Годенса «О где же ты?». Оркестр умолк, Лоретт подняла руки, сыграла быстрое арпеджио, вскинула голову и начала петь.
Голос был почти таким же, какой слышал Эллери на репетиции, но не вполне. Он стал объемнее, в нем появилось нечто неощутимое, создающее разницу между качеством и стилем. Решила ли Лоретт продемонстрировать все свои возможности, или же Марта Беллина открыла ей какой-то уникальный секрет певческого искусства, но теперь голос обладал качеством Глори Гилд и индивидуальным стилем самой Лоретт. Уолтер Керр был абсолютно прав. В том смысле, в каком новое поколение, унаследовав родительские гены, добавляет к ним нечто свое, образуя новые комбинации, племянница действительно являлась «логической преемницей» тети.
В голосе ощущалась свойственная Глори Гилд интимность, едва заметная пульсация страсти, обращенная к каждому слушателю в отдельности. Новым же была отсутствовавшая у Глори поразительная сосредоточенность на себе, как будто Лоретт вовсе не осознавала присутствия зрителей. Интимность являлась скорее следствием, чем причиной. Казалось, Лоретт поет для себя, в уединении своей спальни, позволяя себе эротическую свободу самовыражения, которую никогда бы не решилась продемонстрировать публично. Это превращало каждого мужчину и каждую женщину в зале в соглядатая, прикладывающего ухо к запретной двери, отчего подскакивает давление и затрудняется дыхание.
Впечатление было потрясающим.
Борясь с эффектом, производимым пением Лоретт на его нервную систему, Эллери старался наблюдать за тем, что происходит с публикой. Его отец склонился вперед, полузакрыв глаза, с улыбкой на стариковских губах, в которой ощущались радостные и горестные воспоминания. Другие лица, которые Эллери сумел различить в почти полной темноте, также вызывали чувство смущения — маски приличия и самоконтроля были с них сорваны; они демонстрировали собой целую гамму эмоций в полной наготе. Зрелище было не из приятных — оно отталкивало и притягивало одновременно. Господи, думал Эллери, эта девушка станет деструктивной социальной силой, она превратит людей в одиноких волков, уничтожит жажду общения среди молодежи и заменит марихуану и ЛСД в колледжских спальнях. Ее пластинки будут продаваться десятками миллионов. Конечно, она не может осознавать потенциальной опасности своего дара, но против нее следует принять закон.
За первой песней последовал ряд других: «Любовь, любовь», «Ты мое несчастье», «Больше луна не взойдет», «Возьми меня» и «Я хочу умереть».
Руки Лоретт вновь опустились на колени. Казалось, она не слышит рева и грохота аплодисментов, сотрясающих театр. Лоретт сидела, даже не оборачиваясь, опустив взгляд и погрузившись в эхо своего пения. Эллери не сомневался, что таковы были инструкции Оррина Стайна, но он не думал, чтобы девушка реагировала иначе, даже если бы Стайн не дал ей никаких указаний.
Публика не давала ей закончить выступление. Занавес после первого акта опускался и поднимался вновь, а маленькая фигурка в блестящем платье все еще сидела у огромного фортепиано на пустой сцене. «Бис! Бис! Бис!» — гремело в зале. Наконец Лоретт повернулась к публике на вращающемся табурете, сверкая розовым в свете прожектора. Моментально воцарилась тишина. — Мне бы хотелось петь для вас еще и еще, — заговорила она. — Но впереди продолжение чудесного шоу мистера Стайна, поэтому у меня есть время только для одного биса. Думаю, Билли Годенс не будет возражать, если я вернусь в далекое прошлое. Текст этой песни написан человеком, который, вероятно, памятен вам по деятельности далекой от музыки, — Джеймсом Дж. Уокером,[58] а музыка — Эрнестом Р. Боллом. Впервые песня была опубликована в 1905 году, а воскрешена и стала знаменитой в конце 20-х годов, когда Джимми Уокер был мэром Нью-Йорка. Она пользовалась особой любовью Глори Гилд — моей тети.
Эллери не сомневался, что это было проницательным ходом Стайна — произнести вслух имя Глори Гилд, вытянув на свет то, что таилось в темных уголках мыслей всех присутствующих.
Лоретт повернулась к роялю. Снова воцарилось наэлектризованное молчание. Все затаили дыхание. Она начала петь.
Возможно, выбор был неудачным с музыкальной и поэтической точки зрения. Музыка Болла была приторно-сладкой, а скверно рифмованные стихи Уокера вызывали в воображении образы птиц в золоченых клетках и бедных девушек, трудящихся за швейными машинками.
Солнечным летом, моя дорогая,
Твердишь ты, что любишь меня.
Тебе отдаю я, восторгом пылая,
Всего без остатка себя.
Но я прошлой ночью увидел во сне
Себя стариком несчастным.
Будешь любить ли, подумалось мне,
Меня, как любишь сейчас ты?
Будешь любить ли меня в декабре.
Так же, как любишь в мае?
Об этом я думаю ночью и днем,
Но все же ответа не знаю.
Лоретт исполняла песню molto espressivo,[59] в стиле английского мюзик-холла. Эллери качал головой. Это была ошибка, и он надеялся, что Оррину Стайну или Билли Годенсу вскоре придет в голову позаботиться о том, чтобы номер Лоретт на бис не казался столь пародийным. В устах любой другой певицы он вызвал бы только улыбки, если не смешки. К чести Лоретт, приходилось признать, что публика была так же захвачена этой песней из другого времени и другого мира, как действительно увлекательной музыкой Годенса.
Слушая юношеские излияния «Красавчика Джеймса» — именно так Джин Фаулер озаглавил свою биографию Джимми Уокера, — Эллери вспомнил, что тема сентиментальных виршей, особенно явственно звучащих в хоровом припеве, по-видимому, преследовала их автора до самого смертного часа. Согласно Фаулеру, через четыре десятилетия после первой публикации песни, которую Лоретт Спанье исполняла спустя еще почти двадцать лет, когда домогающийся известности поэт-песенник, впоследствии адвокат, сенатор, мэр и плейбой-политикан, сидел в затемненной комнате, страдая болезнью, вскоре сведшей его в могилу, он внезапно включил свет, схватил карандаш и начал сочинять текст для новой песни, закончив его следующими строчками: