— Как мило! И что: все мы будет произносить философские спичи? Будет такой новый «Симпозиум»? Я с удовольствием приму в нем участие.
Руперт не без тревоги следил за Джулиусом, который неспешно надел очки и, склонясь над столом, принялся наугад открывать блокноты, поднося их к ближайшей лампе, листая, как всегда скромно и хитро улыбаясь.
— Да, Руперт, пессимизму до тебя не добраться. Какие возвышенные речения в духе Платона! В тебе пропал пастор.
— Надеюсь, тон все же не слишком высокопарный. Предполагается, что это, так сказать, философская работа.
— Философия, философия, — сказал Джулиус, возвращаясь к своему стулу. — Люди бегут от самосознания. Любовь, искусство, алкоголь — все это формы бегства. Философия — еще одна форма, возможно, утонченнейшая. Даже более утонченная, чем теология.
— Но можно хотя бы стремиться к правдивости. В самой попытке уже есть смысл.
— Когда речь идет о таких вещах — нет. Достопочтенный Вид говорил, что человеческая жизнь подобна воробью, пролетающему через освещенную комнату. В одну дверь влетел, в другую — вылетел. Что может знать эта пичуга? Ничего. Все попытки добраться до правды — очередной комплект иллюзий. Теории.
Руперт ответил не сразу. Он понимал, что Джулиус его подначивает, и готов был сопротивляться. Улыбнулся Джулиусу, который, с сосредоточенным выражением на лице, все еще продолжал стоять, держась за спинку стула. Джулиус улыбнулся в ответ: из-под скромно опущенных век мелькнула искорка.
— Я думаю, что теоретик — ты, — наконец сказал Руперт. — Тебе присущ некий общий взгляд, скрывающий от тебя безусловные, здесь и сейчас проявляющиеся оттенки человеческой жизни. Мы шкурой чувствуем разницу между добром и злом, мертвящей силой злодейства и животворящей силой добра. Мы способны к чистому наслаждению искусством и природой. Нет, мы не жалкие воробьи, и уподоблять нас им — просто теологический романтизм. Да, у нас нет гарантий своей правоты, но что-то мы все же знаем.
— Например?
— Например, что Тинторетто лучший художник, чем Пюи де Шаванн.
— Touché! Ты знаешь мою страсть к венецианским мастерам. Но по правде-то говоря, милый Руперт, и об искусстве говорится очень много глупостей. То, что мы в самом деле испытываем, мимолетно и противоречиво, чем резко отличается от длинных и серьезных рассуждений, которые мы выдаем по этому поводу.
— В определенной степени согласен, — сказал Руперт, — но…
— Никаких «но», дорогой друг. Кант исчерпывающе показал нам, что реальность непознаваема… А мы по-прежнему упрямо доказываем, что можем ее познать.
— Кант полагал, что нам даны прообразы. Вот главное, что он хотел сказать.
— Кант безнадежно увяз в христианстве. В этом же и твоя беда, хоть ты ее и отрицаешь. Христианство — одна из самых величественных и манящих иллюзий, когда-либо созданных человечеством.
— Помилуй, Джулиус, но ты ведь не стоишь на старомодной точке зрения, что все это — сфабрикованная материя. Разве христианство не средство развития духа?
— Возможно. Но что из этого? Оно насквозь противоречиво.
— Жизнь духа противоречива, — сказал Руперт. — Но добро — нет. И если мы…
— Все эти сказки о мертвящей силе зла тоже стары. Ты когда-нибудь замечал, с какой легкостью малые дети воспринимают доктрину Троицы, хотя вообще-то это одна из самых странных концепций созданных человеческой мыслью? Взрослые с той же легкостью усваивают абсурдные метафизические предположения, которые — они инстинктивно чувствуют — дадут им душевный комфорт. Например, идею о том, что добро — блистающее и прекрасное, а зло — уродливое, мертвящее и уж, как минимум, мрачное. Опыт опровергает это предположение. Добро — скучно. Какому романисту удалось интересно выписать добродетельного героя? Этой планете свойственно, чтобы тропа добродетели была Такой невыразимо гнетущей, чтобы с гарантией сломить дух и утомить взгляд любого, кто попытается, не отклоняясь, идти по ней. Зло же, напротив, приводит чувства в движение, увлекает, живит. И в нем куда больше загадочности, чем в добре. Добро как на ладони. Зло непрозрачно.
— Я хотел бы сказать совершенно обратное… — начал Руперт.
— Потому что ты веришь в существование чего-то, что на самом деле присутствует лишь в туманных грезах. То, что принято называть добром, — феномен маленький, жалкий, слабый, изувеченный и, как я уже сказал, скучный. В то время как зло (только я предпочел бы употреблять какое-нибудь менее эмоциональное слово) способно проникать в потаеннейшие глубины человеческого духа и связано с сокровенными источниками витальности.
— Любопытно, что у тебя появилась потребность заменить слово. Полагаю, что вскоре ты попытаешься перейти к более нейтральному термину, например к «жизненной силе» или другим аналогичным глупостям, но тут уж я буду против.
— К «жизненной силе»! Помилуй, Руперт, я давно уже прошел эту стадию!
— Хорошо. Злу свойственна глубина, хотя не думаю, что в наше время ее границы так уж непредставимы. Но почему не признать, что добру свойственна высота? Можно, не возражаю, сказать и наоборот, если ты разрешишь констатировать само наличие дистанции.
— Дистанция — когда речь идет о добре — как раз то, против чего я протестую. Давай сохраним предложенную тобой картинку. Она удобна и привычна. С моей точки зрения, верхушка чертежа — полная пустота. Верхушка срублена. Человечество склонно было мечтать о выходе добра за пределы жалкого уровня, на котором оно копошится, но это только мечта, да к тому же и очень расплывчатая. И дело не только в том, что добро полностью чуждо человеческой природе, а и в том, что в широком смысле слова добро не укладывается в концепцию, людям не дано даже представить себе, что это такое, точно так же, как они не могут представить себе некоторые явления физики. Но в отличие от физики здесь даже отсутствует система счисления, указывающая на наличие предмета, и связано это с тем, что предмета просто не существует!
— Но были святые…
— Оставь, Руперт… Какой это аргумент при тех сведениях, что предоставила в наше распоряжение психология! Да, люди жертвовали собой, но это не имеет ничего общего с концепцией добра. Большинство так называемых святых интересуют нас как художественные натуры, или как персонажи, обрисованные великими художниками, или — еще вариант — как люди, пользовавшиеся властью.
— Но ты все-таки признаешь, что добро, пусть даже ограниченное и скучное, существует?
— Существует возможность помогать людям и давать им ездить на себе. Это и малоинтересно, и происходит, как ты знаешь, по самым разным причинам. Что-либо в этом роде, не связанное с собственными интересами, редкость такого порядка, что вызывает сомнение, возможна ли она в принципе. Чтобы быть по-настоящему добрым и бескорыстным, да еще и морально безупречным, надо стать Богом, а мы ведь знаем, что Его нет.
— Стоя на твоей точке зрения, вообще непонятно, как могла зародиться идея добра и почему человечество придает ей столько значения.
— Дорогой Руперт, ты, как и я, отлично знаешь, что на то есть сотня причин. Спроси любого марксиста. Социальные причины, психологические. Подобные идеи всегда полезны власть предержащим. И кроме того, они глубокоутешительны.
— Ты говоришь о людях так, словно они марионетки.
— А они, безусловно, марионетки. И это было доказано задолго до появления нынешних психологов. Твой добрый друг Платон знал это уже в древности, когда расстался с так увлекающими тебя мечтами о высотах духа и написал свои «Законы».
— Но если идея добра не имеет значения, что же, по-твоему, имеет? Хотя, если все мы марионетки, слово «значение» тоже, наверно, становится бессмысленным?
— Именно так. Мы отлично знаем, что движет людьми. Страх, желания. Например, желание властвовать. Мало найдется вопросов, более важных чем: кто командует?
— И все-таки есть люди, предпочитающие, чтобы ими командовали!
— Естественно. Но это уже вопрос избранной техники. Моральные предрассудки очень важны для утешения.