Литмир - Электронная Библиотека

Он попал в плен и случайно бежал, вернулся в город, где уже опало пламя пожаров и кровь зарезанных запеклась на фресках разрушенной церкви. Растоптанный лошадью труп сына в уличной пыли, безумие изнасилованной янычарами Анны, - а он остался живым и в здравой памяти, только голова побелела и руки тряслись...

Византия умерла. Ее умники и мастера - живописцы, книжники, зодчие - потянулись в ласковую Италию, на гостеприимные Балканы... А он счел, что Божий промысел сохранил его для служения христианской Правде, и Русь, византийством свое православие пестующая, казалась наиболее желанной ему. Похоже, он верно угадал Божью волю, ибо уже на третий год пребывания в Московии руки его окрепли и он снова мог работать.

Особым расположением судьбы, знаком избранности, следовало счесть и то, что за десять лет бродяжничества по русским землям он не только насмотрелся на слезы и пот, пьяный рык, кровь княжеских расправ, празднество храмов, чистоту зорь и звон свадеб - не только проникся Русью, вжился, врос в эту холодную наивную несчастную страну, но и наработал – по городам, по серым весям, по монастырям, заказами большими и малыми, в одиночку трудясь и в артелях, - наработал себе такую славу, что зван был в знаменитую подмосковную обитель расписывать собор Рождества Богородицы.

Выдалось лето ему по душе - бурное. Старшему монастырской артели, старцу-иконнику, до замшелости обросшему славой, противна была нездешняя легкость кисти иноземца: “не по-русски все у него, у свистуна, не по-людски” - разругались они так, что он даже бросил работать: ноги, мол, болят. Игумен кое-как сладил: “Делите храм: кому чего писать, а там Бог пособит...”. Игумен ему, не как другим, многое спускал: строптивость, дерзкий разговор, гульбу в окрестных деревнях, даже когда он тайно, монахам-постникам в соблазн, натаскал в монастырь жареной баранины, - не только простил, еще и выхаживал его после отравления тем мясом, увядшим в тайнике.

Игумен - хитрюга, внук татарина и Москве друг душевный, - не зря мытарился. Как зазвали на богомолье великого князя - замаслились радостно игуменовы узкие глаза: ублажила роспись грозного Ивана Третьего. Мягкий рисунок византийца - как песня девичья, как волна травы под ветром – живая благодать горнего мира, тихая ласка Богоматери-заступницы за Русь. Чудно овеялось православное благолепие исконным русским духом, расшевелились строгие фигуры, разыгрался язычеством орнамент - христианское песнопение под сопилки, под бубны, трещотки... Свет Ярилы на библейских ликах...

Дерзко, у греха на краю, - подумал Иван, - но как еще растолковать русскому лапотнику, что есть его корень, показать ему, несмышленышу, величие и силу земли его, любимой Богом...

Еще любезнее государеву сердцу была идея Божественной сущности самодержавной власти, потому и задержался Иоанн перед сценами вселенских соборов, где церковники вершили свои дела под начальственным присмотром императора. Удельные неслухи нет-нет да и норовили выползти из московского кулака - рожей бы их в эти фрески...

Ничего тогда не вымолвил великий князь, но спустя годы, когда подняла Москва собор Успенья Богородицы в Кремле, украсить главный свой храм велел Иоанн Васильевич тому иконнику.

Он возглавил артель: вчетвером за год управились – ахнула Москва, восхитясь. Скупой Иоанн не пожалел артели ста рублей: по тогдашним ценам пять, а то и шесть деревень с землей, скотом, мужиками... Но дороже денег была слава: лучший, говорили, богомаз на Руси, вровень Рублеву, среди художников -”началохудожник”, среди мастеров - Мастер.

Накопив мытарства и труды, жизнь разразилась успехом. Богатые хоромы в Москве, недалеко от Кремля, прислуга, русалочьи-гладкая жена и двое сыновей, в которых смешение местной и чуждой крови проступало красотой, статью и способностью к иконописи. Сытное житье. Работа, веселящая душу, и неутомительная суета благополучия...

За покой приходилось, конечно, платить. И не только трудом. Вокруг колобродила Москва - он был в ней, с ней, и, многое видя, заставлял себя многое не замечать. Великий князь пригласил на пир брата и, обманув, заточил; государыня Софья, гречанка ватиканского воспитания, улыбалась тем ослепительнее, чем кровавее разворачивала очередную интригу; православные пастыри тонули в лихоимстве и блуде; бояре топтали

мужиков, народная мудрость полыхала в кабаке... Лекарь великого князя, венецианец Антон, не сумел вылечить татарского царевича, жившего в Москве, - Иоанн повелел: зарезать. И на льду Москва-реки, под радостный гогот зевак, ученого медика, как овцу, - ножом по горлу. Среди толпы на берегу Аристотель Фиораванти в ужасе тряс бородой, ругался: “Проклятая земля, неблагодарные дикари... уехать к дьяволу...” Донесли Иоанну - славный Аристотель, строитель Успенского собора, незаменимый и в ратном деле, и в литейном, и в зодчестве, угодил в темницу...

Он, Мастер, тогда на берегу рядом с Аристотелем стоял, глаза в огне, но - молчал, из-под усов - только пар от мороза... Зато пока Аристотель остывал в подвалах. Мастер мог спокойно творить или учить сыновей, тешить плоть или размышлять о греховности богатства с протопопом Алексеем.

Алексей, как и архимандрит Зосима, как и дьяк Федор Курицын, был из ближних великому князю умников – любителей искать сокровенное в расхожих словах церковных книг. Они толковали о смысле Троицы - три ли это библейских ангела или три облика одного Бога, символ единства; они говорили, что слепая вера - ограда свободной душе, что всему верховный судья - собственный разум, что человек сам себе пастырь - такие мысли при веткой власти - ересь, и хотя Иван Третий медлил с расправой, недруги усердно копили злобу против этих людей. Влиятельный волоколамский игумен Иосиф, распаляя страсти, обозвал их “жидовствующими”.

А Мастеру по сердцу было общение с ними. Как деньги от богатых заказов позволяли работать без оглядки на суету, так и разговоры еретиков бередили ум - без этого не только иконы писать - жить не стоило. Золотые блестки мыслей, золото монет - золото, которым по поговорке оказывалось молчание Мастера. Молчать, лжи мимо проходя, - неволя, а глядишь, оборачивалась свободой творить.

В живописи полагал он свою свободу. Оберегая ее, он и еретикам не давал себя подмять. Их отрицание обряда вкупе с иконами он, иконописец, принять не мог: в иконе отблеск божества, крупица высшей правды, - так говорил Иосиф Волоцкий, ярый враг еретиков, и Мастер соглашался с ним.

Сам по себе, вне лагерей и интриг, под сенью славы “начало-художника” он мог позволить себе и усладу ереси, и роскошь белокаменного дома, и с землячкой - великой княгиней вежливый спор об итальянской живописи, и месить грязь на Торговой площади в праздничный гулевой день, и оторопь женского жара, и тоску скоморохов, и зрелище казни: веселая алая плаха, палаческий оскал - и вдруг, отвратясь, отправиться к правоверному Иосифу в тишину монастыря - расписывать очередной храм Богородицы.

Огромность того труда изнурила четырех его помощников, а он работал самозабвенно, сам написал восемьдесят семь икон и только разогнувшись от последнего мазка, рассмотрел: в богатейшем .монастыре - стяжательство, монахи - по уши в сплетнях и воровстве, настоятель проповедует милосердие и трясется в злобе на “жидовствующих”: “В костер их! На виселицу!” Пасть корысти... Ярая кровь... Чересчур пахло грехом в святой обители.

Он привычно промолчал: пустословие - зря! Он просто оставил в монастыре икону на известную богословскую тему: ученые мужи не в силах уразуметь тайну непорочного зачатия. На иконе, в нежно-розовом мире высшей истины, воспаряла Богоматерь - всех жалелыцица; ее невесомость подавляла тяжелую темную людскую мудрость, и сраженные чудом земные многоумцы падали к ногам Марии: мелкая человеческая правота, меркнущая в свете Правды, которая есть Доброта. Ей - править миром. А не “В костер их!”...

Так и жил он, в добре и довольстве, отгородясь художеством от житейской скверны, и должно быть. Бог вправду любил его: даже привычные на Москве пожары волшебно обошли храмы с его работами. Ужасы прошлого: еврейские погромы, турецкая резня, годы мыкания в русской скудости – затягивались пеленой лет, таяли в благополучии жизни, которая замечательно шла: к концу, но не к закату, - он работал с прежней легкостью, графья под его рукой не ослабевала и когда он шел в росписи знаменщиком, помощники-сыновья часто не успевали малевать размечаемые им поверхности.

80
{"b":"107617","o":1}