Литмир - Электронная Библиотека

Глядя в эти огромные глаза, поняла голодная пани Ядвига, что значит сходить с ума от голода. Страшно горящий взгляд ребенка прожектором обежал улицу, потом лохмотья метнулись на тротуар, из них выпросталась немыслимо тонкая невесомая рука и, прося подаяния у мимо идущих, ребенок поволокся вдоль домов...

Было тихо, светило солнце, блистали окна, только стена гетто посреди мостовой темнила весенний городской пейзаж.

Ребенок прошел с десяток шагов, еще никто ничего ему не подал, но пани Ядвига уже потянулась к своей сумке, где лежало несколько картофелин, - и тут зарычал мотоцикл. Ребенок замер, приткнулся к стене дома. Из-за угла выехал немецкий патруль. Прохожих - в ворота, в подъезды - сдуло. Пани Ядвига застыла. Ребенок бросился назад, к стене гетто, к отверстию. Жандарм в коляске мотоцикла посмотрел на бегущего ребенка и добродушно усмехнулся. Мотоцикл взревел, прыгнул наперерез ребенку и стал между ним и стеной. Улицу завалила тишина.

Жандарм, не умеряя улыбки, вышел из коляски. Ребенок без команды поднял руки. Глаза его не отрывались от сапог жандарма.

Солнцу было весело в глянце сапог...

Второй жандарм, за рулем, скучал. Пани Ядвига смотрела.

Она смотрела, как тот, с улыбкой, указал ребенку на дыру в стене: “Лезь!”. Она видела, как ребенок радостно рванулся к дыре, как обернулся, не веря счастью, на немца и как тот, сберегая улыбку, утвердительно кивнул. Она видела: ребенок быстро наклонился, сунул голову в отверстие, лохмотья вспенились, лихорадочно вжимаясь в дыру. И видела: жандарм, весь в сиянии благодушия, мягким неторопливым движением, свободным, уверенным и точным, потянул из кобуры пистолет.

Выстрел.

Тряпки в дыре прошила конвульсия. У пани Ядвиги не стало ног, рук, тела - только глаза, в них - всплеск лохмотьев на стене гетто. Она и треск отъезжающего мотоцикла не заметила...

...Много лет спустя, в один из дней памяти борцов гетто, пани Ядвига случайно оказалась рядом с Пейчарой, они разговорились, и тот мальчик - тряпочная затычка стены гетто - заставил померкнуть ее лучистое лицо, когда она сказала: - Это был такой ужас, пан Пейчара, вы не представляете! Езус Мария! - Вздохнула. Помолчала. - Тут сейчас ходил один турист из России, я ему рассказывала про гетто, а он, кажется, не верил. Или, может быть, плохо понимает по-польски. Хотя я немножечко по-русски ему говорила... Я немножко по-русски, он немножко по-польски... - Она улыбнулась: на старческой щеке - неожиданные детские ямочки...

У Пейчары ответно поднялись уголки губ: - Я думаю, пани, он вас понял. Все народы при желании могут понять друг друга.

- Нет! - вмиг напряглась пани Ядвига. - Немцы - нет!

- Почему? Разве у немцев головы другие?

- Не головы... У них руки другие.

И в отцветших глазах семидесятилетней пани Ядвиги блеснуло пламя. Отсвет тех, многолетней давности, пожаров.

Пейчара не согласился: нельзя всех без разбора в одну кучу. Конечно, у пани Ядвиги, свидетельницы, свои права, завоеванные состраданием, переросшим в собственное страдание. Он, Пейчара, не участник: не был он среди украинцев-конвойных в гетто, не воевал и в Красной Армии или Армии Крайовой против немцев - не пришлось, война опалила его через опыт других - но и он, подобно пани Ядвиге, отягощен чужой болью. И все-таки права на огульную ненависть Пейчара себе не дает. Хотя простое сочувствие пани Ядвиги в Пейчаре поднимается до понимания мысли великого француза Сартра: “Антисемитизм - не еврейская проблема, это наша проблема; судьба евреев есть судьба каждого из нас; никто не будет в безопасности, пока хоть один еврей вынужден опасаться за свою жизнь”. Потому-то и является Пейчара ежегодно в шеренге евреев, идущих под гром барабанов, под бойкую чечетку расстрела: тра-та-та-та... тра-та-та-та...

...Плачет в толпе изящная полька - ее отец погиб в Майданеке. Тра-та-та-та... Тра-та-та-та... Чвах! Чвах! Чвах! Чвах! Евреи в шеренгах не плачут... Тра-та-та... та-та-та... та... та...

Обитель шуршащих травами дождей, горючих туч и пронзительных зорь, край, где томительная медлительность зимы искупается честностью июльского полдня, где картавый окрик вороны - безделушка в интерьере безмолвного леса, край, где солнце животворит сквозь тоску непогоды - край тишины и надежды...

Сюда пятьсот лет назад удивительно пришел старик. Позади лежала морока долгих дорог, позади лежала - жизнь, и ход ее представлялся теперь старику жестко предопределенным: от любой точки отсчет необходимо вел сюда, к свету севера и собора.

Начало могло бы состояться, например, в Пере – еврейском квартале Константинополя. Здесь воздух густел от запахов нищеты и от ненависти христиан к вонючим иудеям, здесь греки, веселясь, выливали нечистоты под двери еврейских лачуг, здесь стираное тряпье белело флагами унижения и уличная пыль изнывала в ожидании погрома: распоротых подушек, размозженных голов и победного воя православной толпы - здесь, в страхе и отчаянии, катилось детство, и премудрость еврейской школы не могла выручить мальчика с глазами, в которых полыхали вопросы.

Почему еврей унижен? Все люди - и грек, и еврей, и магометанин - сотворены одинаково подобными Богу. Одинаково прекрасны... Мальчик видел их красоту: внезапное одухотворение на страстных южных лицах, грацию девичьих движений, изящную упругость дискобола, достоинство старческих морщин - все люди были интересны, всех хотелось понять. И - изобразить. На песке, на стенах.

Еврейский закон требовал: “Не сотвори себе идола и всякого изображения”. Тогда зачем Бог вложил в мальчика страсть к рисованию? Еще загадка, похлеще: в Англии еврей Марлибрен по заказу короля нарисовал Богородицу и христиане поклонялись еврейской работе - выходит, это было угодно Богу? Но какому? Христу английского короля? Еврейскому Иегове? Или Бог - один?

Мальчик рос. Думал. Читал.

Древние греки объединяли мир божественным разумом, Логосом; Христос - любовью и правдой. “Господь есть Бог правды”, - это, до Христа, древнееврейский пророк Исайя. “И будет Он, - предрекал Исайя, - судить народы и обличит многие племена; и перекуют мечи свои на орала... не поднимет народ на народ меча...”. Иегова, Логос, Христос - все, в сущности, сходилось. Как еврейские имена “Иисус” и “Исайя” переводились одним “избавитель” (йешуа).

А вокруг роскошествовали солнечные закаты, дурманила чернота ночного неба, изгибалась зеленая морская волна, неистовствовали цвета садов и птиц - красота питала душу мальчика и мысль юноши, и став мужчиной, он уже знал, что ему - рисовать, что его малая человеческая правда таится на острие его кисти и суждено ему пролить в муть мира светлую каплю великой Божьей правды - правды Любви. “Если имею дар пророчества и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, то я ничто”, - так по-гречески записано еврейское слово христианского апостола.

...К двадцати годам он крестился. И пошел по земле - учиться. Тер краски мастерам, месил левкас - приглядывался, вникал, сам писал... На сербских фресках он увидел Богоматерь. Величие печали и счастье чуда... Его обожгло.

Возвратясь в Византию, он приткнулся к Мистре - пленительно сплелись в этом городе мирские соблазны и суровость старины, мистика исихазма и дворцовая роскошь, ярость базара и величие богослужения. Веселые богомазы - не аскетичные константинопольские монахи, а вольные живописцы, балагуры, выпивохи - могли выучить его и озорству, и сложной графике фресок, и умению пляской красок взбудоражить евангельский сюжет.

Сочная мощь плескалась в росписях церквей Мистры, и в нем, молодом, бродила такая же неизбывная сила. Все он успевал: искать смысл бытия и ввязываться в уличные распри, тешить душу то мудростью отшельничества, то братством художнической артели, и бражничать беспамятно, и поститься перед сложной работой, и выслеживать в самом себе робкий проблеск истины, и уверенно подниматься в признанные умельцы, и жениться на тихой Анне и вечерами наслаждаться иконным овалом ее лица и топотом уже трехлетнего сына - жизнь текла, счастьем искрясь, пока не нахлынул черный вал турецкого нашествия.

79
{"b":"107617","o":1}