18 июля с “арийской” стороны дошло: готовится катастрофа, обещанное переселение станет смертью по крайней мере трехсот тысяч евреев. Чернякова накрыла тьма сомнения, но он не дал себе расслабиться: “Провокация! Не паниковать!” Так и сказал. И сослался на слова Ауэрсвальда, зная: верить немцам нельзя.
Они начали через четыре дня, двадцать второго. “Группы уничтожения” вошли в гетто и погнали евреев, по 6000 ежедневно. Они начали с заключенных в тюрьме, нищих, бездомных, за ними последовали дети-сироты, потом переселенцы из Германии, потом все, не занятые на фабриках...
О чем Черняков мог думать, глядя, как послушная немцам его Служба Порядка выгоняет людей из квартир во дворы и на улицы, отбирает обреченных и теснит их в строй, в поход к товарным вагонам у Гданьского вокзала?
О чем он мог думать, видя колонны скрученных страхом стариков, истерзанных женщин, позорно покорных мужчин и безжизненных детей на спичечных ножках?
О чем он мог думать, когда толпа евреев шалела под выстрелами развлекающихся немцев?
Он видел, как еврей-полицейский настигает сбежавшего пятилетнего ребенка и тащит его, визжащего, нелепо дергающегося, к телеге, где истошно вопит женщина, и зло швыряет ребенка в кучу людей на телеге и страшной руганью кроет и мать, и дитя, и телегу, и бога, и слезы текут по зверскому лицу полицейского, - о чем тогда думал Черняков?
О чем он мог думать, когда гетто выворачивалось наизнанку и к вечеру являло на опустошенных улицах жалкие потроха нищенского быта: узлы, кружки, миски, чемоданы, костыль, драный тапок, куклу с размозженной головой, пустую оправу очков, отрепья книги, ржавый детский горшок?..
Прошли сутки в безбрежии ужаса. На мостовых кровь застаивалась в лужах - ее сток тормозили трупы. О чем он мог думать? Вспоминать еврейские погромы доброго старого времени? Их страсти - игрушки рядом с этим избиением.
Он подписал первый список на выселение шести тысяч. Тогда все в нем тряслось, но он удерживал свою совесть в шорах немецкой лжи: это только переселение, на новом месте евреев ждет работа и пища, - и он поставил свою подпись.
...Их ждет одна работа - умереть. Их всех: отцов, матерей, детей, старых и молодых, слесарей и профессоров, врачей и музыкантов, и портных, и раввинов, и христиан с еврейской кровью, и чиновников, и нищих - всех! - немцы не остановятся на калеках и безработных... Он, Черняков, начал этот поток. Он собственной рукой убил первых шесть тысяч...
До последнего дыхания он дрался за свой народ. До последнего человека он их всех отдал на заклание. До последнего мгновения он надеялся. До последнего дня не оставлял своего поста. До последнего предела напрягался против судьбы. До последнего края дошла беда. И дело его дошло до последнего письма, до клочка, на котором он хотел все объяснить, но вывел только два слова: “До последнего...”
И выстрел, который столько времени зрел в его револьвере, вырвался, наконец, наружу, и Председатель Юденрата инженер Адам Черняков присоединился к восьмерым евреям из Службы Порядка, догадавшимся еще при начале “выселения” покончить с собой, чтобы не помогать немцам.
Его выстрел был шансом на последнюю удачу, и он не упустил ее. Не всякому Председателю еврейского самоуправления везло самому распорядиться своей смертью.
Но большей удачей Чернякова можно считать то, что ему не пришлось видеть всей “операции Рейнхардт”, ее почти двухмесячного разворота. Она, конечно же, промолотила гетто всеохватно, не забыв благодарно включить в конце часть Службы Порядка: двести старательных евреев-полицейских со своими семьями дополнили итоговую цифру уничтоженных людей до 300 000. ТРИСТА ТЫСЯЧ...
Повезло Чернякову не узнать про триста тысяч, не увидеть гетто в сентябре сорок второго года: выморенные дома, забитые колючей проволокой улицы, пустые, как не бывало и в чумные годы. Кое-где украдкой под стенами движутся живые лохмотья, краснеют кровью камни мостовых, дымят, догорая, костры на улицах, остро воняет паленым и воют в глухое пространство бродячие псы, - миновало их еврейское счастье, выжили...
Повезло Чернякову, псам повезло...
А уж мне-то как роскошно выпало!
Я могла бы ехать в концлагерь: товарный вагон - битком, я вжата в трупы, влиплена в их и мои испражнения, я схожу с ума от жажды или захлебываюсь кровью, когда охрана полосует по вагону автоматной очередью... Я могла бы извиваться в лагерном борделе под надзирателем. Я могла бы замерзать в очереди: голые темные тела, босые синие ступни, толпа, бесформенная масса, старики и дети, женщины-калеки, откровение обнаженного уродства - очередь в газовую камеру... свистит поземка... скулит сердце... ветер колет грудь... уже не колет, замерзшая обезболилась кожа, и под ногами снег больше не тает, скрипит... пар изо рта... изморозь на ресницах... холод по позвоночнику... а очередь стоит... что-то там впереди не ладится - газа не хватило? зондеркоманда замешкалась? - господи, когда же?! Там тепло, в камере, там тепло, скорее бы... Нет, не было этого со
мной, и не попала я на пытку в гестапо, и не грызла от голода собственные пальцы, и не стала мылом, и ученый доктор двух университетов Вебер в освенцимском “Институте СС”, экономя конину, не приготовил из меня питательный бульон для своих бактерий... Мне повезло, я счастлива: я стою сейчас у стены, ранняя осень заливает меня светом и теплом, я стою и думаю о бесплодности честного выстрела Чернякова.
Наша правда грянула из другого револьвера. Антифашистский Блок, не поддержанный почти никем, обескровленный, в общей агонии теряющий лидеров и бойцов, не оставлял попыток драться. Деятель Блока Иосиф Каплан перед смертью передал из тюрьмы Павьяк записку на волю: “Если мы должны умереть, то умрем с честью. Сопротивляйтесь немцам повсюду, поднимайте молодежь, вооружайтесь, не идите в вагоны”.
Они вооружились одним револьвером - подарком военного комитета ПРП. Второй подарок коммунистов, 9 револьверов и 5 гранат, связная Регина Юстман не донесла - попала в гестапо. Но и той огнестрельной единицы хватило, чтобы боевик Блока Израиль Канал 25 августа пустил пулю в командира полиции гетто Шеринского.
Немцы в ту пору стреляли много: в конце июля убивали в среднем 163 человека в день, в августе 146, от 6 до 12 сентября 378 - производительность росла, и где им было расслышать в сутолоке убийства звук каналовского револьвера, а он-то был - сигналом.
Гетто пробудилось. Горели подожженные боевиками магазины и склады, заборы возмущали людей листовками, конструировался огнемет для самозащиты, кто-то прорывался на “арийскую” сторону и дальше к партизанам, другие били полицейских, Северин Майда бросился на жандармов, певица Мария Айзенштадт дралась с немцами возле вагона... Медики и педагоги шли на смерть со своими малолетними и хворыми подопечными, чтобы облегчить их последний час, - гибель подвижников питала дух борьбы. И в ночь на 3 августа учитель Израиль Лихтенштейн с рабочими Нахумом Гривачем и Давидом Грабером закопали десять жестяных коробок и два молочных бидона, в которых находился Подпольный Архив гетто - материалы, собранные огромным, смертельно опасным трудом историка Эммануэля Рингельблюма и его сотрудников, чтобы потом, через годы, можно было разглядеть гетто и узнать, что Черняков стрелял и Канал стрелял, и что выстрел выстрелу рознь,
Канал не убил Шеринского, только ранил (добили позднее), но отдача его пистолета явила себя новой сущностью гетто. Рингельблюм записал в октябре 1942 г.: “С кем ни разговариваешь, каждый повторяет одно и то же: “Нельзя было допускать выселения... Покорность ничего нам не дала...” Сейчас поняли, что если бы тогда все поднялись, бросились на немцев с ножами, лопатами, тесаками, если бы обливали немцев, украинцев, латышей и еврейскую Службу Порядка соляной кислотой, горячей смолой, кипятком и т.д., не было бы 350 тысяч замученных в Треблинке, а только 50 тысяч расстрелянных на
улицах столицы. <...> Люди громко клялись: никогда больше немец не тронет нас безнаказанно...”