Сперва Радек за время своего трехлетнего одиночества проглотил все это сам, а когда познакомился с Зыгером и восьмиклассниками, стал носить том за томом на собрания. Каждая принесенная им книга была новостью, на которую набрасывались с таким же жадным любопытством, с каким бросаются в наше время на свежие газетные сообщения о последних событиях в политическом мире. Итак, что же говорит Данте в этом своем «Аду»? Что изображает Шекспир в «Короле Лире»? Что за штука такая «Фауст»? В разговорах сопоставляли прочитанные книги и производили сравнения произведений, иной раз довольно забавно. Зачастую непосредственно от «Освобожденного Иерусалима» переходили к Евгению Сю или какой-нибудь великобританской писательнице, фамилии которой переводчик даже не приводил в заголовке, как бы для того, чтобы спасти почтенную леди от компрометации перед публикой «Привислинского края», и затем с пламенным увлечением обсуждали выведенные персонажи, характеры и ситуации. С созданиями человеческой мысли шайка этих молокососов обращалась бесцеремонно и требовательно, разбирала их иной раз без тонкости, но зато почти всегда с таким восторженным увлечением, какое никогда в жизни уже не повторяется.
Когда Борович прочитал «Дзяды», он не в состоянии был ни с кем разговаривать. Он убежал в ближайший лес и долго блуждал там, снедаемый неописуемым волнением. К его восхищению примешивалось что-то мучительное, словно воспоминание, смутное, туманное и все же живое, словно непрестанно звучащий в ушах плач, неведомо чей, неведомо когда услышанный, а может, и никогда не слышанный, а вместе с новой жизнью зревший во чреве матери, когда она, беременная, хлопотала об освобождении мужа из крепости и молча плакала над поражением, над муками, над горестной участью и скорбью гибнущего восстания… Поэзия и литература эпохи Мицкевича сыграла в жизни Боровича огромную роль, изменила все его представления. Он был среди творений гения, он шел среди них, как сквозь строй, как между рядами лиц, взирающих на него с презрением. Душа его под влиянием этих книг боролась с собственными заблуждениями, совершенствовалась и закалялась, принимая постоянную форму, как раскаленное добела железо, опущенное в холодную воду.
Не менее важные превращения переживали в это время и товарищи Марцина. Валецкий, взбунтовавшись против матери, влюбился в Бокля, которого объяснял ему Борович, и участвовал в натуралистических исследованиях, которые велись теперь гораздо последовательней, так как «Спиноза», «Бальфегор» и другие, в то время уже студенты медицинского факультета, присылали литографированные курсы и соответственные учебники. Зыгер руководил постоянными «официальными» собраниями, которые происходили по воскресеньям. К каждому заседанию кто-нибудь из участников обязывался подготовить небольшое сообщение о книгах, которые попадались ему в руки за последнее время. На неофициальных сходках у Манека не только читали и рассуждали о литературных вопросах, но также учили уроки, заданные по предметам гимназического курса. Измученные репетированием учеников, которое, например у Радека, Гонталы и Валецкого, поглощало по пять, шесть и семь часов в день, они прибегали сюда, чтобы быстро вызубрить уроки. Здесь совместно решались задачи по тригонометрии, алгебре, геометрии, что очень облегчало утомленному уму возню с бесплодными, ничего не дающими «подстановками» и подсчетами, здесь сообща учились читать стихи Горация, переводить и разбирать их, объяснять Демосфена, гадали, каким образом надлежит скандировать хоры в «Антигоне» и т. д.
На воскресные собрания приходили также и вольнолентяи, хотя сочинения на польском языке вызывали в них нисколько не меньшее отвращение, чем прежние русские «упражнения». Как то, так и другое было занятием сверхпрограммным, а стало быть – излишним. Нельзя, однако, сказать, чтобы вольнолентяи не подчинялись кое-какому влиянию реформированных «литераторов», все время идущих впереди. Нет, старая гвардия тащилась по стопам Зыгера, Валецкого, Боровича, Гонталы, – только, чтобы не тратить слишком уж много драгоценного времени, тайком резалась в карты. От этой компании поступали даже формальные петиции о том, чтобы согласно принципу «соединяй приятное с полезным», узаконить на воскресных собраниях маленький преферанс, но помешанные, как их называли, «литераторы» категорически воспротивились, и никогда чердачок не запятнал себя картежной игрой.
Лишь один-единственный раз там позволили себе «выпивку». В конце третьего квартала, в начале апреля, один из товарищей по классу, сын купца, владельца самого большого и самого старого в городе винного погреба, уведомил Гонталу, что вечером принесет выманенную у матери бутылку старого крепкого вина из особого, семейного подвала. Манек разослал гонцов, назначив начало собрания на девять часов. Борович в этот день допоздна задержался со своими учениками и собрался «на чердачок» лишь около десяти. Ввиду того что ворота Старой Пивоварни были в это время наглухо заперты, он пошел «вечерней дорогой» и, миновав еврейские хибарки, уже хотел проскользнуть в переулок, как вдруг в круге света, падавшем от единственного в этих палестинах фонаря, увидел высокую фигуру в цилиндре и длинном пальто с бобровым воротником.
– Маевский, – прошептал Борович, пытаясь привести в порядок смятенные мысли и немедленно найти средство спасения для себя и товарищей. Не успев еще что-нибудь предпринять, он инстинктивным движением укрылся между бревнами, которые огромными штабелями были сложены на пустыре, у самого поворота на грязную топкую уличку, присел на корточки, сжался в комок и не спускал глаз с движущегося во мраке темного силуэта.
Маевский приблизился к переулку, некоторое время постоял там, видимо пытаясь ориентироваться, затем пустился вниз к речке. Калоши его хлюпали по липким, вязким, только что оттаявшим кочкам никогда не просыхающего болота; трость, которой он нащупывал в потемках дорогу, постукивала о разбросанные тут и там камни. Когда он уже был на берегу канала, Борович вышел из своего убежища и стал следить за его передвижениями с расстояния тридцати – сорока шагов. Маевский остановился у мостков и, вероятно, смотрел на оконце Гонталы, светившееся в вышине, так как его цилиндр, заметный в бледной полосе света, был сильно откинут назад. Борович тоже задрал голову и с беспокойством смотрел, не видит ли отсюда шпион головы собравшихся товарищей. Однако ни лиц, ни даже силуэтов видно не было. Лишь изредка на окно ложилась чья-нибудь увеличенная тень. Вдруг сверкнул огонек: это господин Маевский зажег спичку и, держа ее в руках, переходил по бревну через канал. Вскоре огонек погас, и Борович потерял из виду фигуру блюстителя гимназической нравственности. Он был уверен, что Маевский прекрасно осведомлен о «дыре Эфиальтеса», что он уже отодвинул доску и находится в саду.
Раздумывая, как бы похитрее и побыстрее очутиться на чердачке и предупредить друзей, Марцин потихоньку приблизился и остановился у бревна, ловя малейший шелест. Идя за Маевским, он мог попасться ему в руки и тем погубить себя и товарищей. Он не знал, что предпринять, в каком месте переправляться на ту сторону… Вдруг он услышал шорох там, где никак не ожидал. Напрягши зрение, он с удивлением различил фигуру Маевского на фоне забора. Черное пятно скользило вдоль частокола и отодвинулось уже шагов на пятнадцать в сторону от кладки. Берег речки был издавна выложен камнями. На этом каменном фундаменте и стоял забор. Между ним и водой был выступ в каких-нибудь пол-аршина, где спокойно можно было прохаживаться вдоль всего забора; дальше, с обоих его концов, шли высокие стены ограды, через которые нельзя было перелезть без лестницы. Борович захихикал в душе.
Теперь Марцин понял, что «Маевиусу» донесли или он сам выследил, как гимназисты лазят в еврейский сад через дыру в заборе, но не знал, какую доску нужно отодвинуть в сторону, чтобы проделать лаз. Этого было достаточно. Видя, что тень на фоне слабо сереющих досок передвигается все дальше, он обеими руками ухватился за бревно, представлявшее собой кладку, и, натужившись, стал осторожно тянуть его к себе. Противоположный конец бревна удалось выдернуть из земли. Марцин бесшумно спустил его в болотистую жижу канала и медленно вытащил на свой берег. Отодвинув бревно на середину улички, он стал тихо подкрадываться к цели под прикрытием штабелей строительного леса. Поровиявшись с Маевским, он присел, захватив руками огромный ком густой, вонючей грязи, величиной с ковригу, и изо всех сил запустил ею в педагога, пробиравшегося по выступу с той стороны канала. Маевский глухо застонал и замер на месте. Между тем Борович лепил уже вторую лепешку, пожиже, и тотчас сделал из нее надлежащее употребление. Преподаватель, видимо растерялся, так как стоял неподвижно и лишь глухие стоны свидетельствовали о меткости посылаемых Марцином снарядов. Борович не унимался. Он присел на землю, хватал целые глыбы И яростно бил. При этом он шептал про себя сквозь судорожно стиснутые зубы: